— Неужели власть всегда обман, всегда предательство? — Никифоров забыл про Джигу, не ему задал вопрос.

— Всё пронизано нищетой, — Джига, впрочем, как бы и не услышал вопроса. — На всех собраниях первый интерес: сколько у тебя комнат, какая зарплата? Как услышат, что живу в коммуналке, получаю сто восемьдесят — всё, успех полнейший. Разве только из леса, из шалаша какой-нибудь бомж-отшельник превзойдёт. Ты понимаешь, какое дело, — растерянно произнёс Джига, — нищеты в нашей жизни выше головы, экскаватором не вычерпать. Она — основа всего. В том числе и власти. С прежней всё ясно: воровали, жрали в три горла, да гадили где жрали. Но ведь и новой, законно избранной, головы не поднять. Не даёт вздохнуть, распрямиться проклятая нищета, всё отравляет, любую здравую идею превращает в мерзость. Ну ладно, допустим, изберут. Что впереди, неизвестно, хотя, конечно, известно: или со старой властью мирись, становись таким же, или… борись с ней, да только сколько можно бороться? Ну не может человек всю жизнь бороться! Хочется же и сделать что-то. А что сделаешь? За спиной — океан нищеты, голодные волчьи глаза. Впереди — сплочённая, циничная сволочь, не умеющая ничего, кроме как жрать, гадить и удерживать власть. Она же в случае чего против меня тех, кто меня избрал, и использует. Квартиру получу — ах он, подлец, вот для чего лез в депутаты! Перейду со ста восьмидесяти на четыреста — отозвать продажного гада! А как же иначе? За нищету избрали, и нет ничего в головах, кроме нищеты и ненависти. Богатыми — да, конечно, хотят, но чтоб всем сразу и без труда. С неба. А что всем сразу никак, это не укладывается. Нищих большинство. И они каждый раз будут пожирать меньшинство, призывающее их к работе. Пока не начнут подыхать от голода! Как же эти идиоты наверху не понимают, что не вонь надо пускать в газетах, хороша или плоха частная собственность, а вводить её, вводить, как картофель при Екатерине! И у каждого частного дома, на каждом поле, возле каждой фабричонки ставить солдата с автоматом, чтобы стрелял, стрелял в нищую покушающуюся сволочь! Только тогда что-то… Бог даст, лет через двадцать. Или голод, нищета, смерть и словоблудие о социальной справедливости, или нормальная жизнь и труд! Третьего пути нет, не придумало человечество. Так куда мне с такой программой? Когда всем плевать на программы, главное, чтоб был нищ и сладко пел, как все разом хорошо заживём, вот отнимем у ЦК пайки и дачи, и заживём… А работать не будем, зачем нам в такой великой стране работать? Но и богатеть никому не дадим! Ты не поверишь, — вдруг расхохотался Джига, — ещё не избрали, а шагу ступить не могу! Хотел вот кожаное пальто купить. Ребята из моей группы: вы что, нельзя, непременно спросят, откуда у вас две тысячи, да накануне выборов? Ну смешно же! Разве дадут они мне что-нибудь для них же сделать? Нет, будут следить, в каком я хожу пальто. Никогда не дадут. Так на кой хрен мне это депутатство? Пусть горкомовец депутатствует, — Джига лихо допил водку, пробежал холодным серым взглядом по столу, но не было на столе разносолов.

— Хлебом закуси, — посоветовал Никифоров, — хлеб пока свободно берём.

Джига и закусил, предварительно посыпав горбушку солью. Он был демократичен, как крокодил. Не обижался, когда посылали через весь стол матом, заедал им же принесённую водяру горбушкой с солью. «Вот что значит нерусский человек», — с некоторым даже уважением посмотрел на него Никифоров.

Решение Джиги отказаться от депутатства вызвало в Никифорове двойственные чувства. Горечь от того, что обман подтвердился, боль за людей, поверивших Джиге, мимолётную скорбь за в очередной раз предаваемую Россию. И — тихонькое, подленькое удовлетворение, что не быть Джиге всенародно известным, не греметь с телеэкрана, не мелькать в газетах, не скажет Никифорову Татьяна: «И этот дебил уже заседает, один ты в говне!» Как-то даже симпатичен сделался Никифорову отказавшийся от депутатства Джига. Никифоров вспомнил про домашний ликёр. Но Джига от ликёра отказался.

— Я всё взвесил, — заявил он. — В случае депутатства я не приобретаю ничего, кроме пустых хлопот, невозможности что-либо сделать, тысяч голодных глаз в спину. А тут — особняк рядом с Кремлём, собственная организация, почти никакой работы, одним словом, неограниченные возможности. И транспорт. А что сейчас машина? — И сам же ответил: — Это три тысячи в месяц, если с умом! Начнём с машины, а там посмотрим, идей много.

— Новенькая «Волга» — это серьёзно, — согласился Никифоров, — только разве ты можешь водить?

— Конечно, не так, как ты, — усмехнулся Джига, — но правишки есть. Буду совершенствоваться под твоим руководством. Ну так как?

— Что как?

— Согласен?

— Шофёром?

— Плохо ты обо мне думаешь, — обиделся Джига. — Придумаем что-нибудь. Скажем, начальником отдела. А шофёром — в той же степени, что и я. Будем, так сказать, сменщиками-напарниками.

— Но это же абсурд! — воскликнул Никифоров. — Ты выходишь в начальники. Государство выделяет тебе служебную машину, чтобы ты, значит, ездил по государственным делам, а ты собираешься… возить за деньги всякую сволочь… Нет логики.

— Нет логики? — усмехнулся Джига. — А в колхозах есть логика? Шестьдесят лет не могут накормить народ, а существуют. В нашей жизни вообще нет логики. Мы живём в мире, который в принципе не должен существовать. Есть, конечно, и что-то реальное, но как кочки среди болота, островки среди океана. Возить за деньги, увы, реально! А прочее — наша контора, соцсоревнование, регистрационная деятельность, государственные дела, по которым я якобы должен ездить, — воздух, абсурд! Ты прав, логики нет. Вернее, есть логика абсурда. По ней и живём.

Джига ушёл, когда в разбросанных по пустырю домах-близнецах осталось всего по несколько приглушённо горящих окон. В одном — укладывали младенца, в другом — сочиняли никому не нужную диссертацию, а может, гневную публицистическую статью, в третьем — выясняли отношения, в четвёртом — возможно, составляли план какого-нибудь преступления. «А что, интересно, было в моём окне? — подумал Никифоров. И с каким-то даже испугом: — А ничего! Выпивали, всего лишь выпивали!» Только не отделаться было от противной мысли, что Джига-то, может, и выпивал, Джига всё для себя давно в жизни решил, а вот он, Никифоров, не просто выпивал, но и… соучаствовал в чём-то таком… А точнее, в том самом предательстве России, повсеместность которого Никифоров столь остро ощущал, но винил кого угодно, только не себя. Предавали другие. Власть. А Никифоров… Кто он, что с него взять? Но, оказывается, можно и с него. За прибавку к жалованью, за обещание дать подзаработать на чёрной «Волге». Никифоров давно привык к смутной тоске по истине. Как и к ясному осознанию того, что в жизни истины нет. То был персональный Бермудский треугольник, который Никифоров носил в своей душе. Самые горькие откровения, сомнения исчезали в нём бесследно. Никифоров подозревал, что подобный треугольник существует в душе каждого советского человека. Иначе попросту не выжить. Как выжить, когда выбирать можно только между тоской и бессильной злобой? Сейчас, после ухода Джиги, определённо было больше тоски.

Обычно, стоило Никифорову лечь в постель хоть на минуту позже Татьяны, она уже спала, или делала вид, что спала, так как не очень-то рвалась исполнять супружеские обязанности, отлынивала как только могла. «Давай-ка, дружок, отвыкай!» — сказала она однажды Никифорову. «Почему?» — удивился он. «Видишь ли, — объяснила Татьяна, — наша жизнь настолько чудовищна, что все попытки извлечь из неё удовольствие смехотворны и бессмысленны. Когда вся жизнь не доставляет ни малейшего удовольствия, его не может доставить ничто!»

А тут вдруг выставилась с подушки на выпрыгивающего в темноте из перекрученной брючины Никифорова:

— Чего он приезжал? Подговаривал что-нибудь украсть?

— Украсть? — Никифоров наконец вырвался из брючины, заторопился, не веря своему счастью: надо же, не спит! — Что украсть? Почему… — Пуговицы на рукавах рубашки влипли в запястья. Никифоров одну с трудом расстегнул, другая выстрелила, улетела, как пуля, в темноту, покатилась по полу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: