— Зачем же этот гад приезжал? Не верю, что просто так. Наверняка задумал какую-нибудь мерзость.

— Да нет, у нас там намечается кое-какая реорганизация, вот он и…

— Смотри, Никифоров, — Татьяна почему-то до сих пор называла его по фамилии, как в армии, — не соглашайся воровать! В жизни ведь как? Украдёшь на копейку, а у тебя потом на тыщу. Хорошо, если не убьют.

— У меня? Да что у меня красть? И… кто украдёт?

— Не знаю, — ответила из темноты Татьяна. — Найдут что. Что-нибудь такое, что тебе в голову не придёт.

Секунда минула с этой фразы. Разгорячённый Никифоров ворвался в кровать, но руки Татьяны пионерски лежали поверх одеяла, а сама она спала так крепко, что сказочная спящая царевна показалась бы рядом с ней жалкой притворщицей.

3

А между тем сумерки сгустились настолько, что впору было зажигать лампу на столе. Но Никифоров не собирался дочитывать детектив. Иной же работы в конторе у него попросту не было.

Как поначалу не было её ни у кого в самостоятельном третьем управлении расформированной «Регистрационной палаты».

У немногих ветеранок, знавших Джигу по прежнему совместному ничтожеству, взятых им сюда за собачью преданность.

У новых, похожих на манекенщиц, молодых ногастых особ, каких-то заторможенно-распущенных, ходящих на работу по скользящему, одному им ведомому графику. У Никифорова было ощущение, что они приходят сюда отсыпаться после неправедно проведённых ночей, расслабляться, восстанавливаться, прихлёбывать из длинных стаканов невиданные простыми советскими смертными напитки, зевать накрашенными лягушачьими ртами, шелестеть небрежно фантастическими немецкими магазинными каталогами.

Почему-то девицы эти постоянно находились в процессе переодевания. То менялись между собой, то примеряли принесённое в больших спортивных сумках другими.

Чаще других приносил некий Серёжа, солидный седой мужчина за пятьдесят, одевающийся, как бывший олимпийский чемпион, не спившийся, как многие олимпийские чемпионы, а удачно осевший на выездной должности в спорткомитете. Серёжа, как стало известно Никифорову, работал в основном с финнами, знал язык. Никифоров не раз слышал, как бойко болтал Серёжа по-фински по телефону. «В институте выучил?» — поинтересовался у того. «Да нет, — засмущался Серёжа, — по ходу дела, так сказать…» Народ талантлив, подумал тогда Никифоров, сам чрезвычайно тупой к чужим языкам. Цены у Серёжи были умопомрачительные. Девицы ругались, но брали. Серёжа почти никогда не сбавлял. Исключение делал, только когда отсчитывали новенькими купюрами и, допустим, не докладывали одну двадцатипяти- или пятидесятирублевку. «Ну что с тобой делать?» — укоризненно качал головой Серёжа. Вид денег, в особенности новых — старых, захватанных нет — действовал на Серёжу умиротворяюще. «И ведь знаю, что хлам, туалетная бумага, — вздыхал он, — а приятно, когда нелапаные…» Девицы тут же прямо при Серёже, а случалось и при Никифорове, примеряли, не стесняясь, раздевались до нижнего белья. Видимо, не считали их за полноценных мужчин, а может, вообще не знали стыда. «Слушай, а кто этот Серёжа?» — спросил Никифоров у Джиги, не в силах поверить, что почтеннейший, неторопливый, начитанный Серёжа всего лишь заурядный фарцовщик. «А работает в горисполкоме, — ответил Джига, — в отделе культуры, кажется. Ты попроси, он тебе достанет билеты в театр. Дать телефон?»

Больше Никифоров ничему не удивлялся.

Даже когда однажды из опорожняемой Серёжиной сумки вдруг выкатились на стол расписные деревянные яйца, какие продают умельцы на рынках под Пасху. Одно — размером со страусиное — грозно покатилось на Никифорова, проходившего случайно мимо стола. «Ну да, конечно, толкает финнам за марки», — поймал Никифоров яйцо, собрался было бросить, как мяч, Серёже, но что-то остановило. Никифоров рассмотрел яйцо повнимательнее. На фоне многоэтажной, почему-то с одним-единственным куполом, с зарешечёнными на исправительный манер окнами, церкви в ярко-красном халате с большими пуговицами была изображена, как явствовало из витиеватой псевдославянской надписи внизу, «богоматерь-мадонна»… без младенца Иисуса! Черты лица «богоматери-мадонны» были смазанными, как это обычно происходит с лицами сильно пьющих женщин, а многоэтажная зарешечённая церковь ну точно походила если не на тюрьму, то на ЛТП или спецбольницу, из которой «богоматерь-мадонна» благополучно выбралась в мир, оставив на попечение ненавидящему сирот государству дефективного или нормального, не суть важно, совершенно не нужного ей младенца Иисуса. И если в фарцовщике — работнике исполкома (в конце концов чем отличается исполком от других организаций, где числятся или работают фарцовщики?) — в общем-то, не было ничего особенного, то тюремно-пьяная мадонна без младенца наводила на мысли о совсем уж бездонной пропасти, пред которой слабел разум и опускались руки. А может, просто один какой-то нетипичный пакостник размалевал бездумно деревяшку, и нечего было по нему обобщать!

С ветеранками, первоначально благостно коротавшими дни за вязанием, плетением ковриков, разгадыванием кроссвордов, Никифоров поддерживал добрые отношения.

С новоизбранными девицами, хоть и были среди них настоящие красавицы, вообще никакие отношения не устанавливались. Они казались Никифорову пришелицами с Луны, он не был уверен, разберут ли они его речь, если он заговорит о чём-то отвлечённом, как это обычно бывает, когда мужчина намерен поухаживать за женщиной. Сам Никифоров понимал их разговоры далеко не всегда. Вроде бы они тоже говорили по-русски, но целые смысловые пласты ускользали от Никифорова не столько даже из-за обилия жаргонных словечек, сколько из-за того, что отличным было мировоззрение девиц, их фундаментальный, так сказать, взгляд на жизнь. Слова, бывшие для Никифорова просто словами, обладавшими определённым конкретным содержанием, для девиц одновременно являлись символами, за которыми скрывались какие-то особенные, известные им и их кругу понятия, быть может даже не имевшие чёткого словесного выражения. Суть отличия, впрочем, была Никифорову ясна. Если его пока ещё что-то в жизни сдерживало, через что-то он не мог преступить, а что-то, напротив, делал не задумываясь, скажем, брал под руку вступающего на эскалатор слепого, помогал подняться упавшему, одним словом, некая первичная нравственность на уровне заповеди «не убий» и частично «не укради» была ему присуща, девицы уже существовали в иную — пока ещё параллельную, но неуклонно вытесняющую никифоровскую, эпоху: после нравственности. Житейски же одним из проявлений этого было то, что девицы в принципе не считали за человека мужчину, или за мужчину человека, не имеющего долларов, не связанного с заграницей, не обладающего доступом к дефициту. Никифоров и девицы были безнадёжно разделены самым унизительным и циничным из всех — долларовым — апартеидом.

«Зато и преодолимым, — возразил Джига, когда Никифоров поделился с ним этими мыслями, — вот проведём конкурс красоты «Мисс Регистратор», будут доллары!»

Из этого, вероятно, следовало, что при наличии долларов статус Никифорова изменится, однако другое занимало Никифорова: что же за мерзость эти доллары, в какой свинячий хлев превращается из-за них всё вокруг и отчего первыми дорываются до них наиболее подлые и недостойные? И дальше: каким, интересно, образом будет с помощью долларов, марок или франков модернизирована экономика, когда при одной мысли о них люди скотинятся и зверятся? Это было всё равно что дать больному сильнейший наркотик и надеяться, что по окончании действия тот не заколотится в мучительнейшей «ломке», не потребует с ножом к горлу ещё, а отправится бодро трудиться на благо страны.

«Не доллары виноваты, а люди! — наверняка не согласился бы Джига. — Другого пути поднять экономику нет, хоть умри!»

Вполне возможно, что так оно и было. Чего-то тут Никифоров не понимал. Отупел, отстал от жизни. Но он никак не мог преодолеть мистического страха перед проклятыми долларами, хотя бы уже потому, что люди из-за них шли на совершенно дикие унижения и преступления, на которые вряд ли пошли бы из-за родных советских рублей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: