Ставраки через месяц после казни был, как бы в награду, произведен в капитаны второго ранга, после Февральской революции подвизался в штабе Колчака, после Октябрьской, скрываясь, занял скромную должность смотрителя маяков, был опознан, судим, казнен. "Память же о лейтенанте Шмидте будет вечно жить среди красных моряков и всего революционного народа", — говорилось в приказе по флоту и народному комиссариату по морским делам.

Сам Шмидт в своем последнем слове говорил: "Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружен на грани двух разных исторических эпох нашей родины".

…А на могиле Шмидта якорь, вопреки обычаю, целый, не разбитый, как он завещал…

Куприн в Балаклаве

Утро в балаклавской гостинице «Гранд-Отель» началось с прихода Тимофея, полового. Тимофей потребовал пачпорт бродяги, которого барыня вчера ночью привела к себе в номер с бульвара.

— Хорошо, — сказала барыня, — приди после…

Барыня была такая приличная, в белом платье с узорами, и ребенок, и братец ихний сидели тут же, а бродяга выглядывал точным бродягой: мятая рубашка-распояска, лицо широкое, в глазах бес. Тимофей к барыне относился уважительно и теперь чувствовал себя оскорбленным ее ни с чем не сообразным поведением.

Явившись во второй раз, он был еще мрачнее и недоверчивее, тем более, что бродяга, изобразив на лице испуг, суетливо шарил по карманам и не находил документа. Чувства Тимофея разделяла и публика, собранная под окнами «Отеля» самим его владельцем. Пока сей господин разглагольствовал о правилах приличия и нравственности, барыня с братом и «бродягой», приподняв на одном из окон жалюзи, давились смехом и тоже, как те, внизу, обменивались репликами.

В комнату в третий раз вошел Тимофей, буркнув:

— За полицией послали.

Когда явился помощник пристава, готовый учинить разнос барыне и увести с собой бродягу, все объяснилось очень просто. Полицейский чин даже присвистнул от разочарования:

— Выходит, он ей муж, вчерашний-то… Поручик в отставке господин Куприн…

Господин Куприн к тому времени был уже известным писателем, он приехал в Балаклаву мириться с женой и работать над «Поединком». И то и другое удалось ему вполне, и с тех пор Балаклава стала для него поистине золотым местом на земле. Она и в самом деле была прекрасна, а тишина ее казалась столь идиллической, что Куприн купил здесь узкий маленький клочок земли прямо против генуэзской башни под скалой. А также стал пайщиком одной из рыбацких артелей.

Летом 1904 года Куприн работал в Балаклаве над «Поединком», летом следующего читал его на одном из благотворительных вечеров в Севастополе, сборы с которого должны были пойти на революционные нужды. Разумеется, морские офицеры, сидевшие в первых рядах, ничего об этом не знали. Они просто пришли послушать достаточно популярного к тому времени писателя, написавшего что-то "из армейской жизни".

Чтение, поначалу такое обыкновенное, закончилось скандалом. Зал раскололся надвое: одни бешено аплодировали, другие кричали: "Довольно!", "Позор!", "Безобразие!".

Успокоил собравшихся, а также извинился перед автором офицер по фамилии Шмидт. Фамилия эта тогда Куприну ничего не говорила. Через два дня все тот же Петр Петрович Шмидт появился на даче у писателя, обеспокоенный тем, все ли обошлось благополучно уже после вечера. Гость и хозяин разошлись взаимно довольные, встретиться им больше не довелось.

Что же касается призрачного Балаклавского покоя и тишины, очень скоро они были взорваны событиями на «Очакове». 14 ноября к вечеру Куприн увидел в Балаклаве бегущих из Севастополя обывателей. Ночью, когда адмирал Чухнин расстреливал эскадру, писатель уже был на Приморском бульваре.

Любопытным свидетелем? Нет, обвинителем.

С этим обвинением Куприн выступил 1/XII 1905 года в петербургской газете "Наша жизнь". В ней, в частности, говорилось следующее: "Против ожидания, туда пускали (на Приморский бульвар. — Авт.) свободно, чуть ли не предупредительно. Адмирал Чухнин хотел показать всему городу пример жестокой расправы с бунтовщиками. Это тот самый адмирал Чухнин, который некогда входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке.

…Посредине бухты огромный костер, от которого слепнут глаза и вода кажется черной, как чернила. Три четверти гигантского крейсера — сплошное пламя… на бронированной башне крейсера, на круглом высоком балкончике вдруг выделяются маленькие, черные человеческие фигуры. До них полторы версты, но глаз видит их ясно.

Оттуда среди мрака и тишины ночи несется протяжный высокий крик:

— Братцы!

…И потом вдруг что-то ужасное, нелепое, что не выразишь на человеческом языке, крик внезапной боли, вопль живого горящего тела, пронзительный, сразу оборвавшийся крик. Тогда некоторые из нас кинулись на Графскую пристань к лодкам".

Но на пристани стояли матросы с «Ростислава», нарочно подобранный темный сброд, кулацкие сынки, выслуживающиеся подонки. Лодок они не дали, стали стрелять. "Им заранее приказано было прекратить всякую попытку к спасению бунтовщиков".

Газета, поместившая статью, была закрыта, а Куприн выслан из Балаклавы. Но на следующее лето с упрямством молодости и любви Куприн все-таки опять приехал в Балаклаву. Только успели заказать обед в «Поплавке» напротив злосчастного «Гранд-Отеля», как явился пристав и объявил, что Куприн должен немедленно покинуть город. Удалось, правда, получить двухчасовую отсрочку, причем разрешено было встретиться только "с людьми своего круга, но никак не с этими…" — пристав кивнул за плечо, где в отдалении уже маячили фигуры тех самых листригонов, то есть, попросту говоря балаклавских рыбаков, с которыми Куприн на равных делил и труд, и опасность, выходя в открытое море.

Уезжали из Балаклавы грустно. Холмы, замыкавшие долину, отделяли друг от друга нарядные полотнища света. И от этого вся цепь гор как бы парила в воздухе, утратив свою каменную тяжесть. На одном из холмов стояла сторожевая башня, а ниже росли дикие яблони и виноград. Чуть видна была также стенка из плоских плит ракушечника, на которую очень скоро сядет вся золотая от солнца Суламифь, простая девушка, любимая царем Соломоном и воспетая в бессмертной "Песни песней".

Но неизвестно еще, вспоминали бы мы Суламифь так часто, не будь рассказа Куприна, перечитывая который, понимаешь: запах цветущих виноградников, два тополя, наполовину темные, наполовину белые от лунного света под окном Суламифь, стенка из плоских плит, огораживающая виноградник, — это же Балаклава!

…Из Балаклавы Куприны переехали в Алушту. Но Алушта была обыденным курортом на проезжей дороге. В ней не было очарования места, где тебя принимают как своего, где ты рисковал жизнью, ставя парус, сдирал кожу с ладоней, вытягивая сеть. В Алуште не было также библейской долины, и с ее холмов не спускалась Суламифь.

Красное зарево на фоне серого неба

Еще недавно художник Владимир Константинович Яновский занимался тем, что рисовал розы и воду. Роскошные ливадийские цветы и зеленоватую воду, сквозь которую видны камешки на дне. Воду, разбитую солнечной рябью, воду мелкую и мирную.

Но вот уже несколько дней, приехав из Ялты, Яновский кружит вместе с севастопольской толпой, которая, как притянутая магнитом, сгущается на Графской пристани, смотрит на красный флаг, поднятый «Очаковым», на красный флаг, который уже дважды поднимается на «Пантелеймоне», бывшем «Потемкине», на снующие в бухте катера… Над толпой жужжат тревожные разговоры. Яновский прислушивается к ним.

— Агитаторы, конечно, сыграли свою роль, господа. Но главную свинью самодержавию подкладывают все-таки подобные Чухнину. Представьте, на днях перед строем! Да, да, перед строем, господа, он сказал безрукому инвалиду из Порт-Артура: "Мина, любезный, разорвалась? Надо быть поаккуратней с минами, а то теперь государь тебя пои-корми".

— А на Историческом? Тоже, между прочим, с героями Порт-Артура. Пришли они к Тотлебену, а их в тычки! Еще и по физиономии надавали: "Собак водить, матросам ходить — запрещено!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: