Планер "Коктебель"
Из Феодосии по судакской дороге в сторону невысоких гор двигались мажары с диковинным грузом: какие-то плоскости, обтянутые слабо блестящей материей. В плоскостях легко отгадывались крылья. Сквозь редкие прутья боковин можно было также рассмотреть сигарообразные тела, тупые рыла фюзеляжей.
За мажарами бежали феодосийские мальчишки, слегка, ладошками, дотрагиваясь до таинственной поклажи, которая, впрочем, не была для них таинственна.
— Дяденька, а когда начнется?
— Дяденька, а, сколько в этом году привезли?
— На Узун-Сырт, дяденька? Нас возьмите!
На Узун-Сырте ветер парусил палатки, собранные планеры стояли на растяжке, грозясь сорваться и улететь, не дождавшись начала соревнования. Пахло полынью, сухой белой землей.
Первый сконструированный Сергеем Павловичем Королевым летательный аппарат был планер. Это потом пошли самолеты, ракеты, спутники. А первым его летательным аппаратом, рожденным в 1920 году, когда конструктору шел двадцать третий, был все-таки планер и назывался — "Коктебель".
После испытаний, которые планер «Коктебель» выдержал на горе Узун-Сырт, прошло много лет. В нашем представлении жизнь Сергея Павловича Королева прочно связывается, во-первых, со столицей, во-вторых, с четким и жестким металлом, доносящим человека до космических высот. Коктебель — будто бы незначительная страница из жизни главного Конструктора.
Однако может ли быть незначительной страница первых испытаний ума, знаний, умений и, наконец, простой человеческой смелости? Страница, на которой самому себе задал вопрос: а что я могу?
Прочтем письмо Королева тех лет, чтоб наглядней представить эту страницу. Пишет Королев матери:
"Первые два дня проходят в суете с утра и до полной темноты, в которой наш пыхтящий грузовичок «АМО» отвозит нас с Узун-Сырта в Коктебель… У палаток вырастают машины. Нас пять человек в шлемах и кожаных пальто, стоящих маленькой обособленной группкой. А кругом все окружают нас словно кольцом. Нас и нашу красную машину, на которой мы должны вылететь первый раз…
…Каждый год перед первым полетом меня охватывает странное волнение, и хотя я не суеверен, но именно этот полет приобретает какое-то особое значение.
Далеко внизу черными точечками виднеется старт и нелепые вскученности гор ходят вперемежку с квадратиками пашен. Хорошо! Изумительно хорошо! У палатки собрана большая, красная с синим машина. Кругом копошатся люди, и мне самому как-то странно, что именно я ее конструктор и все, и все в ней, до последнего болтика, все мною продумано, взято из ничего — из куска расчерченной белой бумаги…
А вечером… Коктебель. Шумный ужин, и, если все (вернее, наша группа) не устали, мы идем на дачу Павловых танцевать, слушать музыку. Эта дача — оазис, где можно отдохнуть за год и набраться сил для будущего. Впрочем, когда наступили лунные ночи, усидеть в комнате очень трудно, даже под музыку. Лучше идти на море и, взобравшись на острые камни, слушать рокот моря".
…Я приехала в поселок в первый раз, когда он официально давно уже звался Планерским. Однако старые почитатели величали его по-прежнему Коктебелем — страной у Синих гор. Мы жили в этой стране и по ее законам на берегу, под холмом могилы Юнге.
В те времена, в начале шестидесятых, существовал еще, каждое лето неотвратимо возникая, этот дикий лагерь, хлопающий на ветру выгоревшей парусиной, отправляющийся с канистрами за водой "в цивилизацию", жгущий цыганские костры или употребляющий форсунки и презирающий тех, кто появлялся в Планерском, вооружившись путевками.
В лагере жили люди всех лет, и самой младшей среди нас была семиклассница Ленка Васильева, дитя века с прямыми, посеченными солнцем волосами и облупленным носом. А старшим — ее отец, тоже конструктор, но не воздушных, а обычных, торговых кораблей.
Вечерами мы сидели над скудным огнем, завороженные его живой пляской, а над нами куполом выгибалась вселенная. Звезды медленно меняли свои места, поворачиваясь к полночи, и от этого было такое же ощущение, как от картин Волошина. Оказывалось возможным сопоставить себя и мироздание — занятие, которым в дневной сутолоке не станешь заниматься.
В тот вечер чайник начинал уже посапывать над костерком, и уже замолкла, ушла на цыпочках в библейскую долину песня о вороном коньке и о верности рабочему делу. Еще несколько минут, и, попив чаю, мы уляжемся спать, так же, как весь лагерь, ввинчиваясь в спальные мешки, натягивая на себя старые свитера, шерстяные носки, тренировочные костюмы. От моря, из степи тянуло сквознячком, и даже в темноте если не виделось, то угадывалось, как гнутся под его неласковым дыханием травы.
Старик Васильев снял чайник с треноги, нагнул его над первой протянутой кружкой, да так и замер:
— Спутник!
Одна звезда плыла меж другими, поднимаясь от моря все выше к горизонту.
— Спутник!
Через секунду на нее вместе с нами смотрел весь лагерь. И через секунду он уже был на несколько минут единым организмом, выдыхавшим согласно: "Где?", "Смотрите, вон, чуть выше", "Неужели спутник?" — и многое другое, столь же запыхавшееся.
Интересно, был ли среди нас в тот момент хоть один человек, который бы знал, кто скрывался за многозначительным обозначением главный конструктор? Знал ли кто, что в жизни Главного Конструктора тоже были вот этот ветер, пригибающий травы, вот этот ровный срез горы, это море и эти запахи стремительно остывающей земли? Что одну из страниц его жизни занимал Коктебель, а не только маленькая точка, плывущая меж звезд и похожая на звезду?
Доктор Изергин
Доктор увидел Игоря у самой воды и подумал, что мальчик прощается с морем. Что скорый отъезд не только радует, но и печалит его. Стояло утро, минут пять еще оставалось до горна, до линейки, которая от всех других линеек пионерского побережья, да что там — всего Советского Союза! — отличалась особым звучанием слов: больных нет, настроение хорошее.
И еще доктор Изергин подумал о щедрости природы, как всегда думал, оглядывая в свободные минуты и близкую стену светло-серых гор, и симеизские причудливые скалы, и синюю даль. Собственно говоря, четверти этого хватило бы, чтоб составить красивейший уголок на земле, но природа удержу не знает. И в данном случае выглядит почти одушевленной, почти понимающей, какое благодеяние совершает…
Доктор так и не окликнул мальчика, прощавшегося с дымным блеском волн, пошел вверх к корпусам, настраиваясь на сегодняшний праздник. Доктор был достаточно стар и очень болен, чтоб понимать: праздник этот — некая черта. Ему уже отсчитаны если не дни, то недолгие месяцы, и вполне объяснимо легкое чувство зависти, коснувшееся его невесомо и безболезненно, когда он увидел фигурку на прибрежной тропинке: мальчику предстояла длинная жизнь. И жизнь, скорее всего необыкновенная. Во всяком случае, не будничная…
А между тем Игорь выше к морю вовсе не за тем, чтоб с ним попрощаться: ему необходимо было сочинить стихи. Ну, в крайнем случае, речь, способную звучать не хуже стихов. На празднике ему поручили приветствовать Петра Васильевича от имени граждан республики «Бобровски», тех, кто был прикован к своим гипсовым кроваткам, схвачен корсетами. От имени тех, кого доктор Изергин поставил на ноги.
Стихи не получались, складывались совсем не такие, как хотелось бы Игорю. Но у него было еще одно дело, и закончить его предстояло сразу после завтрака: кроме стихов, Игорь готовил подарок.
…Телеграммы стали приносить с утра, а после тихого часа потянулись гости. Гости приезжали в полуторках — белые панамы виднелись из-за бортов, гостей везли щегольские экипажи, гости шли из Алупки и Симеиза. Несли подарки: модели самолетов, диковинных размеров груши, собственноручно крестиком вышитые картины, хирургические инструменты в нарядной, не подходящей им упаковке, альбомы.
Бумага в альбомах была не очень хорошая: щепочки проглядывали, цепляясь за перо, когда Игорь, старательно выводил в одном из них под фотографиями соответствующие случаю подписи. Он был немножко философ, этот мальчик, как и многие здесь были, стесненные в движениях тела, но отнюдь не духа. А сегодня отмечалось событие необычайное: одному из первых среди врачей — Петру Васильевичу Изергину было присвоено звание Героя Труда за тридцатилетнюю, не знающую ни отдыха, ни устали работу в "Бобровке".