С Игорем Васильевич Курчатовым Щелкин был знаком давно, еще по Ленинграду, как-никак — земляки, кончали одно и то же высшее учебное заведение, равно любили Крым, как любят край, где прошла счастливая юность.

— Ну, ну, не тянет в небо? — спрашивал Курчатов, бывало, намекая на планеризм, которым Щелкин когда-то занимался по его рекомендации. Предложение же шефа "поломать копья" в крымском небе за честь атомщиков надо было, конечно, понимать как шутку.

Да он и в самом деле шутил, когда бормотал, медленно сдвигая рычажок установки к нулю: "Копья, копья, но не шею. Шею не надо. На шее держится голова, а от нее ждут гениальных решений…"

Глаза у шефа были веселые. И эта манера смеяться глазами, шутить, разыгрывать осталась у него до самой смерти. Уже очень больной, взявшись за большую новую работу, Курчатов назвал ее «Доутрия». Приходил к Щелкиным домой, говорил, как о чем-то очень веселом:

— Один тут спрашивал: "До утра, мол, будете решения искать? Здоровье поберегите". Утра, говорю, у меня уже не будет. Будет удар номер три, так что спешить надо. Четвертого звонка оттуда не дают.

В манере шутить, так же, как в манере работать с полной отдачей, сгорая, они, Щелкин и Курчатов, по утверждению коллег, были похожи друг на друга.

…Через несколько дней, вернувшись в Симферополь, я рассказала о случае своей давней приятельнице.

— Кирилл? — переспросила она. — Я же тебе о нем еще лет десять назад говорила, когда «Правда» впервые дала портрет и рассказала о его работе. Через два дня после смерти… Мы же с ним в институте учились. Дружили… — Она вдруг засуетилась, принесла маленький прямоугольничек фотографии. "Соне от Кирилла. Помни". И лицо детское, гладкое, ничем не примечательное. Вся жизнь была еще впереди. И какой-то представлялась она честолюбивому юноше, отлично писавшему тексты «капустников», «трактаты» о преимуществах лени и удивлявшему однокурсников своим упорством? Вся жизнь была еще впереди, никак, ни в какие приборы нельзя еще было разглядеть мемориальные стелы в маленьком городке Белогорске: "В этой школе с 1924 года по 1928 год учился трижды Герой Социалистического Труда, член-корреспондент Академии наук СССР…"

Кончается этот раздел и кончается время, которое начиналось великой вехой: после революции. Правда, чаще говорилось: после гражданской. Оно сомкнулось с другими, его отсчитывали потом так: довоенное. Обрамленное потерями, жертвами, подвигами, немыслимым мужеством и еще более невероятным терпением и выносливостью народа, прошло короткое время относительно мирной жизни наших отцов. Они были ровесниками века или не намного старше его. Они были бойцы и строители, как, впрочем, и следующее поколение — мальчики сороковых. Они были энтузиасты, как и те, кто после Великой Отечественной восстанавливал превращенную в пепел, оскорбленную, разграбленную, бывшую в оккупации территорию.

Но было же какое-то различие?

Я перечислю только те приметы, которые видела, чувствовала и постигла сама. Время отцов было время ликбезов, аскетичности и множества лошадиных сил, выступающих в прямом, не метафоричном смысле. Вместо тракторов, ЗИЛов, мотоциклов впрягались в работу кони… Это было время очень темных ночей и фонарей "летучая мышь". Это было время, когда книги и газеты читались вслух на коммунальных кухнях и на ступеньках бараков. Да, это было время бараков, и само слово употреблялось часто, тоже в буквальном смысле, в смысле адреса: "Нинка жила в первом бараке, а Урусовы в четвертом".

Это было, конечно, время первых больших строек, беззаветных перелетов и открытия Севера. Это было время, когда я читала "Пионерскую правду", и душа замирала от гордости, от ощущения счастья. Причем я не сейчас выдумываю, было тогда так, я помню, в основе счастья лежало ощущение слитности с временем и пространством моей необыкновенной страны. Но дальний гул войны уже слышался, уже угадывался взрослыми. Уже прошла трагическая война в Испании, уже копошилось на Западе, нечто не поддающееся пока описанию, собиралось в темную, неминуемую тучу… И уже было понимание: мы — единственные, кто будет противостоять этой туче.

Колесо истории

Бой идет святой и правый.

Смертный бой не ради славы.

Ради жизни на земле.

А.Твардовский

Как я увидела войну

В первом рассказе о войне я ничего не напишу о том, что узнала потом по книгам, документам, свидетельствам тех, кто в ней участвовал. Это будет рассказ, как война обрушилась на девочку, которая только что окончила восемь классов и даже не успела стать комсомолкой.

Пока война стоял на Перекопе, девочка после уроков плакатным пером переписывала сводки Советского Информбюро на большие листы светло-серой бумаги и надеялась на чудо, в крайнем случае — на эвакуацию. Листы с неутешительными сводками вывешивались возле исполкома, на Набережной, и, наконец, настала ночь, когда над Ангарским перевалом поднялся розово-сиреневый отблеск дальнего пламени. А потом в темноте услышалось, как что-то большое вступило в город и стало подниматься по шоссе в сторону Ялты. Раздавалось натруженное шуршание подошв, звякало железо, двигалось как бы одно тяжелое тело.

Днем мы увидели конные упряжки, усталые солдатские лица и будто ржавые, мятые, кое-где прожженные шинели. Из всего отступления мне больше всего запомнились именно эти шинели на красноармейцах, тесно сидевших в грузовиках или двигавшихся по шоссе. Весь город стоял над дорогой возле базарной площади, ловил взгляды: а вдруг в каком-нибудь прочтешь, что можно надеяться. Взгляды были хмурые, но и в эту все еще тянущуюся, теперь уже сплошь пешую ленту отступления то и дело бросался, как в реку, кто-нибудь из алуштинцев и тоже уходил.

А потом чьи-то снаряды разрывались прямо возле нашего дома, но что за бои, кто стреляет — этого мы понять не могли. И, наконец, жизнь оцепенела: в город вошли немцы.

Осень в сорок первом обещала как будто долгое, ясное тепло. В синем воздухе кружились листья старых груш, опадая по одиночке, но красота неба, листьев, летящей паутины только ужасала — до того была ни к чему. Из первых дней помню: больше всего поразили меня мотоциклы и молодые грубые голоса, перекликавшиеся через весь замерший город. Треск мотоциклов, рев больших, новеньких грузовиков, сливаясь с довольным солдатским гоготом, давил на душу. Мотоциклов было столько, что казалось: солдаты в нарядных, во многих местах отстроченных мундирах пешком вообще не ходят. Разве что от дома, выбранного на постой, до кухни. Идут, гремя гроздьями котелков и поддавая ногами вороха неопрятной соломы, которой много оказалось в городе.

Беспризорные кони бродили по улицам, подбирая эту солому, безнадежно прислонялись к заборам. Рядом с ними мотоциклы выглядели особенно внушительно.

В Севастополь немцы готовились ворваться, наверное, все на тех же мотоциклах, вроде продолжая прогулку, начатую на дальних рубежах Европы, — неуязвимые кентавры, не видящие вокруг ничего, кроме того, что могло составлять для них удобство или неудобство, тогда еще не говорили комфорт.

У наших соседей рядом по коридору квартировал один из них. До сих пор помню офицерскую его фуражку с задранной тульей, впалые щеки, взгляд, обегающий нас, потому что мы были не красивы, не приветливы, следовательно, — не удобны. Помню еще массу пестрых пластмассовых коробочек для маргарина, джема и прочего. Коробочки эти как раз составляли удобство и были предметом гордости денщика. Внушали ему чувство какого-то особого превосходства над нами — голодными.

В первый раз офицер отправился на фронт под Севастополь в середине ноября. Сбегая с нашего крыльца, он даже поднял руку с двумя сложенными пальцами к фуражке и крикнул нам что-то длинное, веселое. Денщик загоготал, а мама сказала, что поняла только: "Не больше недели".

Офицер вернулся через десять дней и был уже другим человеком. Он зарос грязью, насекомые одолевали его, он ходил, отставив руки: под мышками вши, очевидно, жгли особенно сильно. Лицо у него стало теперь совсем не прогулочным, впрочем, и погода была уже другая, и мотомеханизированный табор, раскинувшийся в нашем городе, был другой. Небо слоилось тучами, на улицах и во дворах как будто еще прибавилось этой нищенской перетертой соломы, на стенах появились приказы, а в конце каждого: за невыполнение — расстрел. Мы заранее знали из наших газет приблизительное содержание этих приказов, и все-таки не только страшно, но и странно было читать: за утайку лишнего килограмма продуктов — расстрел; за то, что выйдешь из дому после комендантского часа, за то, что не выдашь знакомого коммуниста… Да, нам все еще было странно, хотя чему удивляться после того, как они потопили в Ялте «Армению» с ранеными, после того, как уничтожили в городе евреев вместе с маленькими детьми, после того, как в саду санатория «Металлист» каждую ночь расстреливали заложников, после того, как мимолетно на улице убили ученика нашей школы Витю Эльвединова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: