— Без паники, без паники, дядечка, сейчас будет все точно, как в аптеке…

И, действительно, четко, зло бьет пулемет, атака отбита, и ты оглядываешься вокруг, смотришь на пулеметчицу, на товарищей по окопу:

— А что, не прошли, гады?

— И не пройдут, дядечка! Больше жизни, дядечка! Они наш город в землю не вдавят! Так я говорю?

Наш город...

Еще недавно они о нем мало что знали: стоит и стоит на краю земли, у самого синего моря. Теперь он для всех них стал — наш город, наш Севастополь, красавец… А красота его гибла под взрывами бомб, горела, подожженная фугасками.

— Вы знаете, товарищ комиссар, я как будто своим телом чувствую, как они Севастополь ненавидят. Стал он им поперек дороги, всю легенду подрывает.

— Какую легенду, Онилова?

— О непобедимой армии, какую же еще?

Ранило Онилову в одном из зимних боев. Она лежала на узкой железной койке подземного госпиталя совсем плоская, маленькая, с белым тихим лицом. В госпиталь много звонили, справляясь о ее здоровье: "Ну, как там дочка, есть надежда?"

Люди жалели ее, конечно, но еще им для себя надо было убедиться: она жива, выживет, и снова на позициях можно будет услышать ее скорый говорок:

— Они еще не видели, какие мы, если злые. Сейчас увидят…

В штольни, где помещался госпиталь, приехал попрощаться с Ониловой генерал Петров, командовавший Приморской армией. Собственно говоря, приехал он, может быть, и не попрощаться, а повлиять на медицинский персонал своим присутствием: а вдруг да сотворят чудо? Но чуда сотворить было нельзя, и нельзя было без слез смотреть, как жизнь уходит из маленького тела.

— Спасибо тебе, дочка. Повоевала ты хорошо. Спасибо от всей армии, от всего народа, — сказал и не мог сдвинуться с места, выйдя из госпиталя, всех спрашивал, может, нужно чего.

А потом, когда все кончилось, еще долго продолжались звонки из частей: люди хотели бы убедиться в ее бессмертии, чтоб поверить в свое.

О Нине Ониловой рассказывал мне генерал Андрей Игнатьевич Ковтун. Во время обороны он был еще майором, начальником оперативного отдела, и командарм как-то попросил его вызывать пулеметчицу в штаб. Хотел увидеть ее лично перед представлением к ордену. Когда она пришла, Ковтун посадил ее в углу за своими телефонами, а сам продолжал работу. Звонил, писал, готовил сводку и ничего в девушке не приметил, только, что похожа она на неухоженного ребенка. Одна щека в копоти: видно, там, на передовой, откуда ее вызвали, не оказалось зеркальца посмотреться. Эта щека, осунувшаяся, но в то же время еще по-детски круглая, и очень тонкие в запястьях, прямо школьные какие-то руки — кольнули сердце, запомнились…

…Очень мало осталось от работницы Одесской трикотажной фабрики: "Севастопольские рассказы" Толстого с пометками, то письмо, о котором уже говорилось, переписанная детским почерком песня приморцев: "Раскинулось море широко у крымских родных берегов", две смены мужского бязевого белья с тесемками.

От бойца Чапаевской дивизии Нины Ониловой осталось больше.

Однажды в гостях показали мне красную папку-складень, сделанную, очевидно, кем-то из ветеранов, с фотографиями бойцов Чапаевской дивизии. Тех, кто сражался в ее составе во время гражданской и Великой Отечественной войн. Я сразу же стала искать среди женских лиц самое молодое. Нашла: прическа фестончиками вся в приколках, наивный сарафан на бретельках, курносенькое, вроде бы обыкновенное лицо — Нина Онилова. А напротив Ониловой на первой странице — М. А. Попова, большая, красивая, сильная. Та, которая потом в фильме стала Анкой-пулеметчицей.

Так я и знала: они должны были где-то сойтись, эти женщины, внешне столь не похожие друг на друга. История обыкновенно не пропускает случая свести, как эстафету, имена, передающие мужество.

Александр Хамадан — журналист

Впервые с этим именем я встретилась, собирая материал о Нине Ониловой. Собственно говоря, почти все, что знаем мы из первых рук о маленькой пулеметчице из Чапаевской дивизии, восходит к Хамадану. Материалы его печатались во многих сборниках о героическом городе и представляют из себя главы репортажа. А репортаж свой специальный военный корреспондент ТАСС Александр Хамадан день за днем передавал, как и положено, непосредственно с места событий, то есть из осажденного города.

Человеку надо иметь возможность сказать себе: "Если они могут, значит, и я сумею. Пусть не то, что смог командир полка пограничников Рубцов под Балаклавой или Онилова на Мекензиевых горах, но все-таки, но все-таки…" Александр Хамадан хорошо понимал эту особенность души человеческой и чувствовал всю ответственность, возложенную временем на него. Из газет очерка Хамадана перекочевали осенью сорок второго в журнал "Новый мир", оттуда в книгу «Севастопольцы», вышедшую в самом конце того же года, когда трава еще не пробилась сквозь раны окопов, еще не заржавел металл взорванных пушек и выброшенных на берег катеров…

Но в то время как очерки Хамадана печатались в "Новом мире", в то время, когда была издана книга о севастопольцах, в то время, когда автору шли многочисленные письма читателей, сам Хамадан был уже не военным корреспондентом, а пленным из Севастополя и, может быть, шел где-то в общей связке, дальним взглядом перебирая подробности памятного года. Потом Хамадан сидел в севастопольской тюрьме, куда был заключен по чужой фамилией: ведь любой страницы биографии специального военного корреспондента было достаточно, чтоб немедленно приговорить его к расстрелу.

Одной из таких страниц могло, например, оказаться все, написанное о Хамадане командующим Приморской армией генералом Петровым: "Верный своему долгу, Хамадан до конца оставался в Севастополе. Судьба его неизвестна. Есть основания думать, что он в составе большой группы своих друзей ушел к партизанам в Крымские горы.

Будем ждать, думать, надеяться, что Хамадан вернется к нам и допишет свою книгу о делах, днях и людях Севастополя, оставшихся верными своему долгу и показавших примеры беспримерного мужества".

Но даже пусть не слова командующего, любое письмо — отклик на книгу — говорило о значительности работы, которую проделал военный корреспондент. Вот несколько строк одного из таких писем.

"Уважаемый товарищ Хамадан!

Я прочла в журнале "Новый мир" ваш рассказ «Севастопольцы». Девушка Нина, Мартынов, Орлов и другие молодые герои, которых вы описали, способны воодушевить нас, молодежь, готовую стать вместо погибшей Нины, учителя, отца.

Благодарю Вас, уважаемый товарищ корреспондент, за чудесный рассказ о родных севастопольцах, о близких местах: о лесе, о горах, о море, по которым я очень тоскую".

…Тускло светила плошка, красный огонек, не больше листка акации, выдвигал из тьмы худые, серые лица. Санитар тюремной больницы Михайлов, примостившись на корточках, спиной к стене, читал наизусть любимое: "И невозможное — возможно, дорога дальняя близка, когда блеснет во тьме дорожной знакомый взгляд из-под платка…"

Какая уж там дорога, и какая надежда! Он пошевелил пальцами, рассматривая свои руки с выступавшими от худобы сухожилиями, с плоскими костистыми запястьями. И лицо, наверное, не лучше, чем у тех, кто сидит напротив, ловит странные, похожие на дуновение влажного ветра слова… мало чего осталось от Сашки Хамадана в пленном санитаре Михайлове — разве что голос почти прежний, чуть только глуше… И еще не могли истребить в нем фашисты любовь к стихам и желание показать людям, как много ценностей в мире, ради которых стоит сопротивляться смерти…

— А может, в нашем положении все эти ценности, братишка, как рыбке зонтик? — спрашивает собеседник не то у санитара Михайлова, не то у самого себя. — Простые люди, скажу тебе, умирают легче…

— Простые? — Михайлов вскидывает тяжелые, запавшие глаза. — А зачем тогда была революция? Просто ты и при царе Миколе мог жить. Простую жизнь некоторым и Гитлер оставит. Рабочий скот и ему нужен.

— Да нет, Сашко, я так. — Парень мучительно гоняет кадык по худой, напрягшейся шее. — Ты не обращай внимания. Только, правда, зная Блока, тяжелее умирать, чем не зная.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: