А потом, вернувшись, доказывает, на что его любовь способна.
Может быть, это и есть лучшее качество человеческой души — быть и поэтом, и работником одновременно?
В то время, когда Парельский начинал, далеко не каждый человек в районе был просто-напросто сыт. И Парельский не забывал этого. Но, кроме сытости, он желал людям еще и красоты. Вот тогда-то начались ставки, сады, Дом культуры и многое другое…
Вы спросите в Ленинском районе о Парельском. О чем, прежде всего, расскажут? О лесах. Нет, не потому, что они самое значительное из того, что сделал Парельский. Но как бы это сказать… Они точно символ исполнившейся человеческой мечты. И потому людской памяти свойственно хранить на поверхности обычно самое броское. А в местах, где не так давно простое упоминание о деревьях отдавало тоской о несбыточной роскоши, что уж может быть ярче, чем сам факт существования 7000 гектаров леса? Именно 7000. При жизни его было 4000, а теперь 7000.
Семь тысяч, пронизанных щебетом птиц, с запахом прошлогодних листьев, с ожиданием грибов и ягод…
Да, оставил человек после себя память…
И не лесами одними. Виноградники по всей степи сейчас стоят так обыкновенно, как где-нибудь возле Судака.
Следы на земле Тарханкута
А живем мы с геологами в поселке Черноморском в трех маленьких комнатках высушенного до звона белого глинобитного домика… Хозяйки нашей дома нет, гостит у матери. Только везде ее молодое горбоносое лицо в белокурых, жестко-волнистых волосах. Неулыбчиво смотрит со стен, со стола, комода. Хозяина мы видим каждый день. С фронта он привез медали, ордена Красной Звезды и Славы, а также дырку в легких.
Он ходит по двору, высокий, плоский, чуть согнутый. Пиджак у него габардиновый, в талию, с широкими лацканами. На лацканах ордена. Они ему необходимы сейчас, чтобы каждый день вставать, бриться, варить себе немудреную похлебку…
На площади возле церкви, возле той самой Ак-Мечети, именем которой когда-то назывался поселок, стоит памятник. Нет, он не имеет никакого отношения к нашему хозяину. Памятник изображает два поколения, освобождавших Крым. Тех, кто ходил в буденовках, и тех, кто в пилотках.
У старшего свое лицо: со своей красотой и своей некрасивостью, со своей мыслью, со своими глазами, далеко разведенными, широкими монгольскими скулами. Младший же похож на парня с плаката, любого, которому двадцать лет и у кого брови вразлет.
Как жаль, что памятник не имеет никакого отношения к нашему хозяину. Он ведь тоже брал Крым, рану получил недалеко отсюда, на Сивашах, и было ему тогда столько же лет, сколько молодому…
По вечерам, вернее ночью, когда возвращаемся из маршрута, хозяин ждет нас далеко за воротами, потом идет в летнюю кухню, зажигает лампу, и все время, пока мы ужинаем, сидит тихо, сложив на коленях большие руки…
Мы угощаем его борщом, только ему не хочется.
Ему просто хочется еще раз прикоснуться к большому, настоящему делу…
Он ходит к нефтеразведчикам, и я сама видела, какая боль стоит у него в глазах, когда он ощупывает бока их мощных "газонов"…
Иногда мы уезжаем из дому все и с ночевкой.
Едем в сторону Оленевки, потом идем пешком, каждый по своему маршруту, со своими мыслями.
Передо мной крутой каменистый склон балки. Надо на него взобраться, тогда с холма откроется главная красота Джангуля.
Взбираюсь. Нет, это не маленький овражек, промытый талыми водами. Балка, по которой иду, величественна, в той же мере, в какой может быть величественной гора или, скажем, большая река… Округлые и жесткие от выбившихся камней склоны ее — как бы только что застывшие волны Вселенной…
И даже если бы я тогда не увидела Джангуля, я все равно была бы довольна своим путешествием. С меня вполне достаточно оказалось бы дикого запаха полыни и ярких вспышек кустов скумпии, только подчеркивающих эпическую однотонность пейзажа. И главное, какого-то странного взгляда на себя и на все вокруг себя, как бы со стороны.
Действительно, пока я шла по степным балкам, я видела эти балки не только своими глазами — вторым зрением я окидывала их с высоты птичьего полета. Медленного птичьего полета. И замечала крохотную фигурку, муравьем ползущую вверх, потом вниз, потом снова вверх. Фокус моего второго зрения был в том, что оно открывало глазу одновременно гораздо больше, чем видела я же, идущая по земле. И это настраивало на размышления о том, что было здесь десять тысяч лет назад, а не десять, что будет через десять тысяч лет, а не через десять.
Когда я, наконец, увидела сам Джангуль, настроение не изменилось…
Каменные бабы стояли неподвижно, накинув на плечи пестрые шали. Каменные лбы их были низки, лица повернуты к морю и к вечности. Сначала они показались мне равнодушными. Но потом я подумала: просто они слишком много видели, чтоб удивляться или вообще как-то реагировать.
Они видели и разноцветные паруса вражеских кораблей, подплывающих к Калос-Лимену, и трехосные грузовики нефтеразведчиков, въезжавшие все в тот же Калос-Лимен, только теперь он назывался Черноморское…
Они были свидетелями тех сражений, когда мечи звенели и тупились о кольца гибких кольчуг, и тех, когда стреляли из автоматов…
Прямо у меня под ногами — почти совсем заросший, с округлыми краями окопчик. И пока я шла, по гребню берега попадались такие окопы. И дальше до самой Оленевки будут попадаться. Берег ощетинивался обороной…
…Стоит бабье лето. Не в том ли его очарование, что оно вспыхивает и греет, когда уже ничего не ждешь? Были зелень весны, было плодородие августа, и вот уже все серо, грязно под провисшим небом. Но нет! Объявляется с первым погожим днем эта тонкая, неожиданная и непрочная красота, и мы относимся к ней с какой-то даже трепетной тоской. Как к последним дням своей, хотя бы относительной, молодости…
Рыжие обнажения обвалов и зарево осенней скумпии придают особую праздничность Джангулю. Природа умеет устраивать такие праздники. Они удаются лучше, если их не ждешь…
В самом деле, кто мог предполагать, что однообразная, веками выжженная степь может обрываться таким великолепием? Кто ждал, что в октябре вдруг вспыхнут эти сказочные факелы кустов?
Бабье лето! Чему-то подводятся итоги, что-то не повторится… Это только каменным истуканам некуда спешить. Только у них в запасе вечность. Не было в запасе вечности у капитана Шевцова…
…Если идти и идти по берегу Оленевки, где-то по пути, уже у самой деревни, встретишь дот, а в нем на стене надпись: "Здесь погиб капитан Шевцов".
Война. Вот она опять догнала меня, как догоняла все эти дни тусклым блеском орденов на лацкане габардинового пиджака нашего хозяина.
"Здесь погиб капитан Шевцов". Какой он был — молодой, старый? Почему-то думаю — молодой. И, может быть, у него еще ничего не было, чтобы оставить после себя. Ни сына, ни написанной книжки, ни молодого посаженного его руками леса, ни любви на всю жизнь.
Страшно умирать при любых обстоятельствах. А когда вдруг вспомнишь и сообразишь вот это… Ничего не останется, даже могилы… И он последним усилием выцарапал надпись на стене: "Здесь погиб капитан Шевцов".
Надпись стоит памятника.
Умирая, он видел то, что вижу сейчас я. Круглую бухту с черточкой маяка на краю, серебряную подкову песка и рыжую кромку глины над нею. И так же тиха была тогда вода в бухте, и сквозь нее просвечивало дно, и рыба ходила там, текучим телом огибая камни… И даже те же продолговатые иссиня-черные раковины лежали на том же песке.
Я иду по песку и вдруг наступаю на что-то острое, пробивающееся через подошву. Наклоняюсь: виток колючей проволоки. Все понятно: фашисты огораживались от моря, боясь десанта.
Я иду вдоль берега, думая не о войне, а о том, что даже мысль о ней страшна среди этой тишины и покоя очертаний. Солнце обрушивается на мир, наполняет его запахом тамариска и пыли, запахом моря и полыни. Ароматы эти так густы, что кажется: именно он составляют то марево, струи которого дрожат и переливаются над степью и заливом. Лихо точат свои нескончаемые косы кузнечики: "Вжик! Вжик!" — полыхает над сухой травой их ожесточенный цокот. И больше вокруг — ни звука.