Мистер Смит весело расхохотался:
— А помнишь, какой поднялся переполох, когда тот эллин, первый античный альпинист, вскарабкался на вершину Олимпа и увидел, что там ничего нет? Старик, похоже, не разделял веселья собеседника.
— Переполох поднялся у нас, а не у людей. Перепуганный скалолаз ничего не сообщил соплеменникам о своем открытии — боялся, что его на куски разорвут. Страшась совершить одну непоправимую глупость, он сделал другую: признался во всем жрецу. Тот, судя по всему, был политическим назначенцем и велел альпинисту держать язык за зубами. Несчастный поклялся, что будет нем как рыба, но жрец задумчиво сказал: «Как тебе верить? Ведь мне-то ты открылся». На это у альпиниста ответа не нашлось, и той же ночью он умер при невыясненных обстоятельствах. Но шила, как говорится, в мешке не утаишь. Кто-то видел, как смельчак лез вверх по склону, другие заметили, каким мрачным и напуганным он спускался. Постепенно, по мере усовершенствования техники производства сандалий, любителей скалолазания становилось все больше и больше. На горе устраивали пикники, и замусоренный Олимп лишился покрова божественной тайны.
— Обиталище богов возносилось во все более высокие сферы, — вставил Смит, — туда, где царствуют радуги и туманы — и в физическом смысле, и в аллегорическом. Тупоумный символизм утопил первобытную безыскусность в вязкой болтологической каше. Простая мелодия затерялась средь выкрутасов аранжировщиков.
От этих слов Старик даже растрогался:
— Не ожидал столь прочувствованной речи от того, кому давно уже нет дела до божественных материй.
— Неужто ты думаешь, я утратил интерес к Небесам после того, как ты меня оттуда турнул? А преступники, которых тянет на место преступления? А выпускники, навещающие бывшую школу, когда уже стали взрослыми? Не забывай, что я тоже когда-то был ангелом. К тому же за минувшие века Небеса переменились куда больше, чем Преисподняя. У нас новшества не в чести, а у вас то одна нравственная доктрина, то другая, да и теологическая мода так переменчива.
— Вовсе нет. Я не согласен.
— Ну как же. В мои времена ты занудно проводил в жизнь принцип идеального совершенства. Совершенство — антитезис индивидуальности. Все мы были идеальны и потому неотличимы друг от друга. Стоит ли удивляться, что я взъерепенился. Вот и Гавриил был недоволен. Возможно, и остальные тоже. Что за жизнь среди сплошных зеркал — куда ни глянь, всюду только твои отражения. Должен признаться: когда ты меня столкнул вниз, я испытал неимоверное облегчение. Хотя внизу меня ожидала вечная неопределенность. Падая, я думал: теперь я один, теперь я — это я, и атмосфера вокруг меня наполнялась теплом и жизнью. Я сбежал, я спасся! Лишь позднее я решил горько обидеться и взращивал в себе горечь, как садовник взращивает цветок, — она пригодилась бы мне в случае повторной встречи с тобой. А ныне, когда встреча свершилась, мне гораздо интереснее не попрекать тебя, а говорить правду. Конечно, Зло — штука скучная, это очевидно. Добро тоже не веселей, но нет во всем твоем творении ничего стерильней, безжизненней и тоскливей совершенства. Неужто ты станешь это оспаривать?
— Не стану, — покладисто, но не без горечи признал Старик. — Слишком многое из того, что ты говоришь, верно, и мне это не нравится. Совершенство — одна из тех концепций, которые кажутся абсолютно бесспорными в теории. А на практике от совершенства просто мухи на лету дохнут. Пришлось от этой идеи отказаться.
— Так-таки отказаться? Раз и навсегда?
— Ну, в общем, да. Возможно, в совершенство все еще верит кое-кто из особенно раболепных святош, считающих, что скука — нечто вроде затянувшейся паузы перед окончательным торжеством истины. Такие люди всю жизнь ждут этого самого торжества, и губы их кривит всезнающая улыбочка. Но для большинства, включая и ангелов (которые так эмансипировались, что я их теперь почти и не вижу), идея абсолютного Добра и абсолютного Зла — концепция давно устаревшая. О себе говорить не буду — не люблю, скажу лучше о тебе, благо ты у меня перед глазами. Возобновленное знакомство, даже такое непродолжительное, позволяет мне сделать вывод: ты слишком умен, чтобы быть абсолютно плохим. Это не комплимент и тем более не оскорбление.
Несимпатичные черты мистера Смита озарились иронической ухмылкой, словно тусклое солнышко промелькнуло на водной ряби.
— Ведь я был когда-то ангелом… — Где-то в самой глубине сумеречных глаз колыхнулось нечто похожее на нежность, но в следующий миг физиономия Смита вновь окаменела. Солнышко скрылось за тучей. — История изобилует злодеями — имя им легион, — которые получили духовное образование. Например, Сталин.
— Кто-кто? — переспросил Старик.
— Неважно. Один семинарист, ставший диктатором в одной атеистической стране.
— А, ты о России.
— Не о России, а о Советском Союзе.
Старик задумчиво наморщил лоб, и мистер Смит сделал для себя открытие: всезнание — это еще полдела, важно уметь находить в бездонных запасниках знаний нужную информацию.
Решив, что у собеседника было достаточно времени, дабы навести порядок в меню своего небесного компьютера, Смит продолжил:
— В любом случае у нас еще будет масса возможностей продолжить нашу нравственно-этическую дискуссию. Я чувствую, кроме тюрем нам на Земле ничего увидеть не удастся. Как бы отсюда выбраться — вот что меня занимает.
— Прибегни к своему могуществу, только, очень прошу, надолго не исчезай. Без тебя мне будет одиноко.
— Да я только проверю, функционирует ли оно, мое могущество.
— Разумеется, функционирует. Надо в себя верить. У тебя обязательно получится. К тому же не забывай: именно наша с тобой чудодейственная сила позволила нам после стольких тысячелетий сойтись на вашингтонском тротуаре. Какая ювелирная точность!
— Функционирует-то оно функционирует, но сколько это продлится? У меня нехорошее ощущение, будто я на каком-то пайке сижу.
— Отлично тебя понимаю. Вдруг начинает казаться, что и твоим возможностям есть предел. Полагаю, этому виной продолжительность нашего с тобой бытия. Ерунда, выкинь из головы.
— Если у меня иссякнет запас трюков, я буду чувствовать себя полным импотентом.
— Не называй их, пожалуйста, трюками, — не без раздражения вставил Старик. — Это не трюки, а чудеса.
— У тебя, может, и чудеса, а у меня трюки, — пренеприятно осклабился Смит. Пауза.
Капитан Экхардт, сидевший со своими помощниками в подвале в особой, звукоизолированной комнатке, насторожился. На лице капитана застыло озадаченно-недоуменное выражение — естественная реакция среднестатистического блюстителя порядка на что-нибудь непонятное. Камера номер шесть, ясное дело, прослушивалась, и полицейские с самого начала пытались вникнуть в беседу двух сокамерников. Безграничная и абсолютно бессмысленная решимость читалась на лицах подслушивающих: челюсти крепко сжаты, брови сосредоточенно насуплены — прямо школьники на экзамене.
— Ну, что скажете, шеф? — рискнул нарушить молчание Кашприцки.
— Ничего не скажу. И не поверю, — если кто из вас скажет, будто понял хоть что-то из этой белиберды. Вот что, О'Хаггерти, сбегай-ка наверх и посмотри, что там у них творится. Не нравится мне эта тишина. Что это была за хреновина про трюки, про побег?
О'Хаггерти поднялся наверх и сразу увидел, что в камере номер шесть всего один заключенный.
— Эй, а где твой приятель? — трагическим шепотом спросил патрульный у Старика.
Тот, похоже, и сам удивился, не обнаружив Смита рядом.
— Должно быть, куда-то вышел.
— На двери тройной замок!
— Других предположений у меня нет.
Экхардт и прочие находившиеся в подвале догадались о произошедшем.
— Кашприцки, марш наверх! Разберись, в чем там дело. Нет, лучше я сам. Шматтерман, не выключай магнитофон. Пусть все регистрируется. Остальные за мной!
Когда капитан приблизился к камере номер шесть, внутри за запертой дверью находились трое: патрульный О'Хаггерти и двое стариков.
— Что такое?! — рявкнул Экхардт.