Дед Макар взъерепенился, выпиравшие лопатки на сухой спине двигались как недоразвитые крылья, морщинистая худая шея то вытягивалась, то уходила в костлявые плечи. Он клялся и божился, что Калязин ни о чем его не расспрашивал, а справлялся, не перевелась ли рыбка в пруду, сказал, неплохо бы овраги перепрудить — прудовое хозяйство может дать добрый доход.

— Я ить, расшиби в тыщу, его узнал не сразу. Ну, думаю, маклак какой, большими тыщами ворочает. Оно ныне вроде купчиков нет, но тайные водятся.

— Выкручиваешься, на какого-то купчика валишь!

— Не в моих годах ябедничать, — обозлился дед Макар. — И не собака я, чтобы вилять. Василь Григорьевич вам час внушал, какое обхождение с крестьянином надо иметь.

Низовцев рот раскрыл. Вот те раз!

4

Перед отъездом в Санск Прасковья пришла к Миленкиным, слушала, как «товокала» Устинья, хвалясь новым домом, сыном и Машей, будто родной дочерью. Горько было Прасковье, но крепилась, даже в словах не было намека, что речь Устиньи ей не по нутру. Наслушавшись хвальбы, сказала, что пришла по делу, и на Машу глаза кинула, а та уставилась в книжку — чужая, и только. Как подступить к ней — и не знай. Опять Прасковья к Устинье обратилась:

— Мы с Сеней через три дня уезжаем, дом без хозяина — сирота. У Калугиных окна побили, были целы, и на вот тебе, побили. Хулиганы. Маше домой пора переходить, что жить у чужих людей, коли своя изба рядом.

В словах Прасковьи так и сквозило, что она на всякий случай родной угол мечтает сберечь, «Ишь, прямо не говорит, намеками, — думала Маша, — возьму да откажусь, правда, что я одна дома буду делать? И страшно».

Но Устинья согласилась:

— Знамо, того, зачем бросать свой домишко. Я не против, чтобы Маша у меня жительствовала, не гоню, только коли есть свой угол…

— Дров на два года хватит, — обрадовалась Прасковья. — Сеня избу обделал как сундук, стены проверил, каждую щелочку замазал. Теплынь зимой будет. Печь истопить — полдела, да много ли, Устя, одной надо?

— Одной — что. Не захочется, того, варить, ко мне прибежит. Я не вот за сколь верст, всей ходьбы двести сажен не будет.

— Мария, согласна, что ль? — осмелилась Прасковья. — Хватит обижаться на мать.

Прежде мать никогда не называла Машу полным именем.

— Чего не согласна! — вмешалась Устинья. — И разговору быть не может, свой дом бросить…

Маша перебралась домой. После стычки с Гришкой Пшонкиным и доярками она стала молчаливой, всего и ходу у нее что к тетке Устинье — посидят, поговорят о Косте, письмо его прочитают, но то случалось редко, в ненастье разве, а в погожие дни Устинье было время лишь до постели добраться да грохнуться — глубокой осенью сто дел, и все делать надо: и картошку копай, и коноплю дергай, и свеклу рой, и зерно сортируй. Радовались, что после дождей выдалось вёдро. Глаза страшились, а руки делали. И машины много помогали, да не всегда они умели делать то, что умели руки.

Маша уборки не касалась. Утром с работы отправлялась в орешник. Орешины скупо роняли последние листья, на обнажившихся ветках кое-где золотились переспевшие гроздья. Но чем глубже осень, тем меньше сбор, так что приходилось радоваться каждому найденному ореху.

И в тот день, увлекшись поиском орехов, Маша по длинному Тихонову оврагу ушла чуть ли не под самое Нагорное. Возвращаться оврагом было неохота, да и порядком устала, выбралась на республиканское шоссе. Завидев «Волгу», не надеялась, но подняла руку: обычно легковушки не берут на дороге попутчиков, особенно таких странных, как Маша, — один наряд ее чего стоил! Она была в долгом брезентовом плаще, поверх него висела холщовая сумка, с ней Маша бегала в начальную школу, на ногах побелевшие от старости кирзовые сапоги. Не девка — настоящее огородное пугало.

И все же «Волга» остановилась. За рулем сидел пожилой тонкий, жилистый шофер, рядом с ним крупный, осанистый мужчина. Маша так и решила: «Наверно, артист. Не сяду, пусть проезжают». Но «артист» высунулся из машины:

— Куда вам?

— В деревушку мне, вон внизу. Я дойду.

— Василий Григорьевич, долго будем стоять? Девка вроде раздумала садиться.

— Что, разве не понравились? Не может быть.

— Езжайте, я одеждой машину выпачкаю. Езжайте, каждую дуру станете ждать, долго не доедете.

Василий Григорьевич сам открыл заднюю дверку.

— Ничего себе дурочка, глазами, как шильями, нас просверлила. Что сердитая? Садись: за орехами в нейлоне не ходят. Орешки попадаются?

— Мало, — хлопнула по холщовой сумке. — Всего только. Хотите погрызть?

— Конечно.

Обделила орехами и осторожно села на мягкое сиденье.

Василий Григорьевич разгрыз орех, пожевал и повернулся к Маше.

— Орешки — одна сласть, последние. Выдалось свободное времечко?

Маша соврала, что приехала к родным из Санска погостить. Но Василий Григорьевич не отстал, выспрашивал, понравилась ли после города родная деревенька. Отступать было некуда, про жизнь в Санске врала напропалую, обстановку в Малиновке расписывала детально. Она обрадовалась, когда поравнялись с проселком, но Василий Григорьевич толкнул локтем шофера:

— Пожалуй, подвезем собеседницу.

Маша не возразила, «Волга» свернула с шоссе. Проселок был не ухабистый, потому как по нему не ездили после жатвы, — дорога на Конев лежала в противоположной стороне.

У околицы Василий Григорьевич спросил, к какому дому подвезти, Маша решительно запротестовала, пролепетав что-то вроде «спасибо», пробкой вылетела из машины. «Волга» поехала к Малиновской ферме.

У Маши сердце упало, щеки загорелись. Наверно, начальство, а она-то всего наговорила. Ну, беда. Вот в летний лагерь заглянут, увидят, как их маляр из Санска коров доит. Ну, доболталась. Недаром говорят: язык — враг мой. Намолотила. Шла домой и остановилась у крыльца озаренная. Лицо-то Василия Григорьевича вроде знакомое. Где Василия Григорьевича видела? Постояла, мысленно перебирала районных начальников, нет, ни один не похож. Попыталась областных вспомнить. И те были не такие. Немного успокоилась. В избу не пошла, села на крыльце, сидела и с проселка глаз не сводила: ждала, когда «Волга» по нему проедет. Видать, загостились. У Маши кончилось терпение, неужто проглядела? «Волга» показалась из-за угла крайнего дома и пошла вверх к республиканскому шоссе.

— Ну, гора с плеч.

Вечером до начала дойки в летний лагерь с новостью приплелся дед Макар. Он сказал, что на ферму приезжал прежний председатель Василий Григорьевич Калязин, что теперь в больших чинах ходит. Андрей Егорович мужик с гонором, цену себе знает, а с Калязиным говорил с почтением. Дед Макар весь был точно на шарнирах, показывал, какие огромные да душистые папироски курит Калязин, как его, деда, ими угощал и какой зрячий человек, «глянет на тебя, расшиби в тыщу, и видит, как голенького».

Деду Макару верили исполу, да и не до ляс было. У Гришки Пшонкина что-то не ладилось с силовым агрегатом. Гришка погнал грузовик на выселки за Шурцом Князевым, а доярки набились в избушку — вечер был прохладный. Маша осталась под липой. В волнистом вечернем небе довольно высоко плыли серые тучи, под ними, над старыми ивами, наверно посаженными при помещике, что здесь винокуренный завод имел, играли грачиные стаи. Стая, сгустясь до черноты, падала вниз, потом, выравниваясь, стремительно проносилась над верхушками деревьев, и тогда от бесчисленных крыл начинал шуршать воздух, а ивы принимались шуметь ветвями с реденькой листвой.

Маша следила за птицами и думала, что настало время грачам улетать. Они улетят в теплые края, может, к морям и океанам. Какие они, моря? Как она, Маша, мало видела. Крылья бы. Усмехнулась: разве ее кто держит здесь?

Нет, никто не привязал к Малиновке, кому надо, те снялись с места. Давно ли цвели черемуха и сирень, давно ли к подругам ездили три парня с карьера. Но как все переменилось. Юрка Шувалов иногда приезжает в Малиновку, но прямо к Грошевым. Нинка с Вовкой Казаковым уехали в Казахстан.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: