Ходила по избе босиком, простоволосая, в одной ночной рубашке, ходила и ругалась.

— Привыкла командовать. Хватит! Надоело! — не выдержал наконец Трофим.

— И буду командовать! Выгоню тебя, другого заведу.

— Ты и его заешь.

Стукнув пустой доенкой о посудную лавку, Трофим вышел.

Стало тихо, лишь на стене часы стучали в два маятника. Стучали вразнобой. Одни из них глухо ударили двенадцать раз. Анна любила часы с боем, подаренные ей на районном слете — «они проспать не дадут», но сейчас по-смотрела на них с ненавистью. В сущности, они не давали ей никогда выспаться.

Вошел Трофим, что-то взял и снова ушел. Анна зло подумала: «Ходит, ног не поднимает». Все в нем вызывало раздражение: и голос его, скрипучий, надтреснутый, и большой сизый нос.

Когда Гога еще малышом был, Анна в Коневе на совещании повстречалась с заведующим фермой из Лопатина. Он вдовцом был. Как заворожил Анну: чуть было не бросила Трофима, дом, хозяйство. Но, поразмыслив, испугалась. Дмитрий, видать, крутоват, из него веревки вить не будешь, а она привыкла властвовать. К тому же Дмитрий не хотел, чтобы она на ферме работала, говорил:

«У меня есть на что жить, посиживай под окошком да семечки погрызывай».

Пересилила себя, отказала, сославшись, что Гоге нужен отец, а не отчим. С небывалой жадностью набросилась на работу. О Кошкиной писали в газетах, ее часто премировали. В дом вошел достаток, в комнатах становилось тесно от вещей. К пятистенку пристроили просторную боковушку.

В сенях грохнуло. На кухне появился Трофим, что-то пошарил по полкам и отправился спать в сад, в сторожку. Спит он там на примостке да матрасе из сена, укрывшись старой шинелью.

— Ушел, — прошептала Анна, и стало так одиноко, что заплакала от жалости к себе.

4

Стояло солнечное воскресное утро. У Антоновых окна распахнуты. Прасковья, засучив рукава, возится у печи. Маша в голубенькой сорочке, с распущенными волосами сидит на корточках и трет кирпичной пылью медный самовар. Иногда она смешно поводит носом в сторону печи и клянчит:

— Мамочка, ну хоть кусочек пирожка кинь!

Раскрасневшаяся и казавшаяся особенно молодой, Прасковья добродушно перечит:

— Чего еще выдумала! Чай, не кошка — садись за стол и ешь.

— Мамочка, работу хочется закончить, руки у меня вон какие! — и показывает красные от кирпича ладони, подносит их к лицу. — Не дашь, возьму и накрашусь.

— Манька, ты дурочка, хотя и невеста, — смеется Прасковья и, кормя дочь из рук, спохватывается: — Батюшки, хлебы пересидели!

Метнулась к печи, загремела заслоном. Запахло свежим хлебом. Мимо окон мелькнула тень. Прасковья оглянулась на дочь, вынимая из плошки каравай.

— Манька, ты оделась бы: вдруг кто войдет, и эти, говоришь, приедут.

— Я за голландку спрячусь.

— Ну и бесстыдница, совсем еще глупота.

— Через пятнадцать минут ты меня не узнаешь: буду как королева. — Маша отстранилась от самовара — в светлой жаркой меди блестело солнце.

— Чего еще? Королева.

Маша плескалась под рукомойником, когда Прасковья кинулась к боковому окну.

— Манька, никак, к нам машина едет. Не эти ли? А ты не одета.

— Успею.

Грузовик остановился у мазанки. Прасковья не видела жениха дочери, но знала, что зовут его Юркой и что он шофер из Конева.

В прошлом году на крутом берегу речки Сырети, что течет не так далеко от станции Урочной, начали добывать доломитовую муку. Как-то Юрка подвез Машу до Малиновки. С тех пор и повадились три парня с карьера.

Опершись на подоконник, Прасковья следила за ними. Сначала вышел длинный худой парень с рыжей челкой, за ним выбрался второй, широкие плечи его были покаты, длинные руки точь-в-точь два рычага, а лицо круглое, по-мальчишески пухлое. Третий, что сошел с шоферского сиденья, был маленького роста, и все у него — руки, ноги, нос, глаза, уши — было аккуратное, но мелкое. Это и был Юрка Шувалов — жених Маши.

Шувалов, сунув руки в карманы, независимо обошел кругом машину, попинал скаты, а увидев в окне Прасковью, улыбчиво закивал:

— Мамаша, здравствуйте! Маня дома?

Прасковья не успела ответить: Маша сверху давила ей на плечо и, смеясь, кричала:

— А, приветик!

Маша взяла со стола кусок пирога и побежала за подругами. Юрка попросил пить, Прасковья сунулась к печи, ни в одном ведре ни капли, заспешила к колодцу, но он отобрал ведро:

— Мамаша, я сам зачерпну.

Прасковья села на лавочку рядом с парнями. Не без умысла допытывалась у Юрки: есть ли родители, братья и сестры, коммунальная квартира или свой дом? Юрка отвечал охотно: есть мать и отец, есть сестра, но она замужем, дом большой, собственный, при нем сад и огород. Отец был военным, теперь пенсионер.

Пока расспрашивала, пришла дочь с подружками. Шувалов выпрямился, прошелся петушком около Маши, вот-вот перед ней на цыпочки привстанет, нет, не привстал, распахнул дверку кабины, поклонившись, повел рукой:

— Прошу, душенька.

«Эко выкомаривает, ну прямо бабий угодник», — одобрила его Прасковья, но вслух сказала:

— Маша, на работу не опаздывайте!

— Не беспокойтесь, мамаша, — высунулся из кабины Юрка, — привезу тютелька в тютельку, только кино на Урочной посмотрим.

Грузовик быстро скрылся из виду. Придет день, и увезет Юрка, а то кто другой, ее дочь, а она, Прасковья, будет поджидать, но дочь не приедет и через неделю, может быть, даже через месяц, год, Прасковья будет знать, что дочь не приедет, но сердце все равно не устанет ждать…

И Прасковья неожиданно ощутила скрытое облегчение: «Останусь одна, буду вольной птицей. — Застыдилась крамольной мысли, но успокоила совесть: —Оно и верно — из-за дочери маялась, а то стала бы — товарки почти все в городе, и мне там место нашлось бы».

Прасковья вспомнила, что мало спала, но в избе стояла духота, да мух за утро напустили. Взяла подушку и одеяло. Сада у нее не было, но вскоре после войны воткнула она кое-как три присадка. Два в снежную зиму мыши обглодали, третий мороз побил, но от корня пошел дичок, теперь посреди огорода кудрявилась зерновка, приносившая маленькие кислые плоды.

Под зерновкой Прасковья любила отдыхать: и тепло, и ветерок тебя баюкает — благодать! Собиралась постелить постель в тени дерева, да нагнуться не успела: стукнула задняя калитка изгороди, К ней шел, слегка пошатываясь, Егор Самылин, наверно, по случаю воскресного дня выпил с утра. В прошлый раз он все-таки удрал от Саньки, но почему ныне вышагивает среди бела дня? Надо немедленно уйти, а то приставать начнет; люди, поди, глазеют от заборов — славы не оберешься. Но Прасковья не успела. В раскрытую калитку следом за Егором шмыгнула девочка и закричала, гнусавя:

— Папк, идем домой!

То была шестилетняя Верунька, дочка Егора. Должно, Санька послала за шальным отцом. Прасковья лихорадочно придумывала, какой разговор завести с ним. Да, да, она скажет, что надо починить крыльцо, поторгуется, Верунька пусть между ног крутится да слушает — матери разговор передаст как есть.

Девочка, боясь приблизиться к отцу, снова позвала:

— Папка, домой!

Егор резко повернулся и кинулся за ней. Как нарочно, за огородами вдоль березовой рощи шла сестра Егора Любка. Ну и гам у них поднялся.

Прасковья ушла в избу.

5

Тимофей Антоныч тяжело оторвал голову от подушки — не выспался, и хмель мучил, — жадно выпил ковш кваса, сполз с кровати на лавку. Тянуло сызнова в постель, закрыться бы с головой, как в детстве, но одолел себя — надо было бить по наличникам, извещать доярок, чтобы к Барскому пруду топали пешем — Гришка Пшонкин заболел.

Обежать Малиновку не велико дело. Перед крыльцом Антоновых Грошев остановился. Чья-то злая рука на двери жирно вывела дегтем две буквы — на все похабное слово, поди, не хватило едучего деготьку. Он невольно оглянулся на мазанку, где летом спит Маша.

«Неужто Манька с городским шоферишком? — подумал бригадир, почесав затылок и сдвинув шапку с растрепанными ушами на пористый, будто в оспе, лоб. — Да, кому-то, значит, надо».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: