— Ты что, Тимофей, там разглядываешь? — спросила тихо Прасковья.

Он не заметил, как та растворила окно.

— Выйди, — позвал он.

Прасковья стукнула засовом.

— Что за нужда привела?

— Гришка заболел. Машину не ждите.

— Все? — спросила Прасковья и хотела захлопнуть дверь, но он подставил ногу.

— А это соскреби, пока люди спят.

Прасковья глянула на наружную сторону двери, губы затряслись на белом лице.

— Кто эт-ти пачкуны?

— Я почем, Прасковья, знаю. Дочка у тебя вроде не больно гуленая.

— Уйди, Тимофей, убью!

— Ты очумела?

— Только у тебя лагун с дегтем.

— С конного двора взяли. Не была мне нужда мазать вам ворота.

Прасковья схватила топор, принялась скрябать по гладким доскам. Дверь становилась полосатой, и ясно, кто не пройдет, всякий невольно остановится. Прасковья беспомощно опустила руки. Бесцельно вошла в коридор и наткнулась на початую банку краски: неделю назад дворное крыльцо красила, отыскала кисть, с неистовой поспешностью перекрасила дверь. Закончив работу, вспомнила, что пора будить дочь.

— Дворным крыльцом проходи, тут я немного покрасила.

Маша сонно покосилась на крыльцо.

— Ты что спозаранку красить надумала?

— Что-то сну не было.

Ополоснувшись, Маша пошла за Нинкой.

К Барскому пруду Прасковья шла не дорогой, а позади дворов и огородов, через березовую рощу и овсы. Хотя и понимала, что опаздывает, но не спешила. Пришла, когда уже начали дойку. Пошумливал бензодвигатель, который, в отсутствие Пшонкина, на добровольных началах обслуживал подпасок Костя Миленкин, сын Устиньи. Около Прасковьиной площадки ждали коровы.

— Сейчас, мои хорошие, — виновато сказала Прасковья, снимая слегу. Заводила всего стада, крупная Заря, не глядя на хозяйку, сердито прошла на доильную площадку, встала, дожидаясь, когда Прасковья освободит от молока тяжелое вымя, но Прасковья спешила, поэтому не все получалось ловко да складно, В груди что-то щемило. И всякий раз, когда подходила с доильным ведром к флягам, ждала, что Анна или Любка с ехидцей спросят про вымазанную дверь: не может быть, чтобы тот, кто пакостничал, не похвалился кому-то. Но все молчали. Молчали и тогда, когда дойку закончили.

Прасковья сняла халат, никого не дожидаясь, торопливо свернула с плотины на полузабытую тропку, которой шла сюда, но ее окликнула Любка-Птичка. «Вот оно начинается», — стукнуло внутри, Прасковья остановилась. Птичка мирно спросила:

— Паша, ты, никак, двор ремонтировать собралась? Вроде Егор к тебе приходил.

— Да, надо подправить, — поддакнула Прасковья, соображая, куда клонит сестра Егора.

— Ты его вроде чинила после пасхи? Надумала снова переделывать?

— Хочу пополам перегородить, — отвечала Прасковья, стараясь не выдать Егора, который, поди, сочинил легенду насчет ее двора.

— Корову хочешь заводить?

— Свое молоко слаще.

— Ты что вышла рядиться с одеялом и подушкой?

«А ведь дегтем дверь вымазали они, — догадалась Прасковья, — мне в отместку, а прикидываются, будто ничего не знают».

— Я Егору раньше говорила, но он не сказал, когда придет рядиться. Вышла под яблоней вздремнуть, а он идет.

У Любки от злости позеленели глаза, заострился носик.

— Врет, и от стыда глаза не лопнут! Ты что делаешь? Ты Егора от семьи отбиваешь. У него ведь четверо! Шел он к ней двор переделывать, спать он с тобой шел!

— Ты его спроси, куда он шел, что меня спрашивать! И отстань от меня, я тебе не подотчетная.

Она сделала шаг вперед, но за спиной запричитала Анна Кошкина:

— Санюшка глазки выплакала.

Прасковью обступили доярки, что были в родстве с Кошкиными да Самылиными, застрочили пулеметами их языки. Она не успевала отругиваться.

— Мама! — подбежала Маша. — Скажи им, что Егор Калым тебе не нужен, уйди!

Прасковья локтем оттолкнула дочь.

— Не лезь, куда тебя не просят! Я им все выскажу!

Но ее никто слушать не стал. Анна Кошкина команду подала:

— Что с ней лаяться, начальству надо жаловаться. Пошли, бабоньки!

6

Вечером на дойку не вышли Анна Кошкина и Люб-ка-Птичка. Такого в Малиновке еще не бывало. Пухлый Грошев покрылся холодным потом, он сдвинул на затылок шапку, долго тер грязным платком широкую лысину, в ногах была слабость, култыш левой руки подергивался. Надо было что-то предпринимать.

Грошев оставил Серого на попечение старшего пастуха Матвея Аленина, сам с Гришкой покатил на грузовике в Малиновку. Бригадир чуть ли не на коленях упрашивал женщин ехать в летний лагерь.

И в лагере была сумятица. Доярки, у которых верховодила Анна, предъявили ультиматум: если Прасковью не уволят, то они уйдут с фермы. Они за работу не держатся, да по слухам Малиновке скоро конец.

Утром Грошеву доярки вручили бумагу, которую почти ночь составляли у Анны, все газеты переворошили, складные слова выискивая; в бумаге было написано, что кузьминская ферма борется за звание коммунистического труда, Малиновская ферма нисколько не хуже кузьминской, но она не может бороться за высокое звание, ее позорят такие личности, как Прасковья Антонова, хотя Антонова работает хорошо, но плохо ведет себя в быту, нарушает моральный кодекс советского человека.

— Ишь, куда загнули! — присвистнул Грошев. Он не очень-то держался за Антонову, но сколько ни рылся в памяти, не мог подыскать женщину, которая заменила бы ее. Дояркам сказал, пусть малость потерпят: с председателем посоветоваться надо.

Прасковья, опасаясь свары, с Гришкой Пшонкиным не поехала. Подоив коров, сказала, чтобы Гришка не ждал ее, она пойдет в осинник грибов поискать — то был предлог. Но уйти не успела. Грошев позвал ее в молочную. Молочную плотники перегородили, одну половину пастухи заняли себе под ночлег, другую доярки. Пастухи свою спальню не хотели грязнить, завтракали и обедали на половине доярок. И сейчас на длинном столе, сбитом наспех из сырых и поэтому расщелившихся досок, были разбросаны костяшки домино, в угол сдвинуты газеты, на полу окурки.

— Ай-ай, приедет начальство, будет мне, хоть девки порядок навели бы, — потужил Грошев.

— Девки тебе не слуги, пастухов в порядок приведи, — сказала Прасковья.

Грошев косо посмотрел на нее. Было жарко, но он даже в молочной не снял шапку, вытащил из кармана бумагу, разгладил горбатой пятерней. Бумага лежала перед ним. Поди, нарочно разложил, чтобы Прасковья украдкой прочитала, но та не стала читать, а отодвинулась от стола.

— Тут, Антонова, на тебя заявление поступило. Доярки отказываются работать с тобой. Видишь ли, они хотят сделать ферму передовой, ты же позоришь коллектив своим поведением.

— Любка-Птичка хочет сделать ферму передовой? — вскочила Прасковья. — Брось, Тимофей Антоныч, кривить душой. Я знаю, и ты знаешь не хуже меня: Анне Кошкиной не Саньку жаль, не племянниц, она боится, что я не дам ей больше ни разу премию получить.

— Ты не очень-то гордись, — сказал Грошев. — Председатель из области вернется, ему докладывать стану.

— Докладывай. Председателем напугал, пугайся сам! — И ушла.

Грошев нахлобучил шапку на глаза. Бывало, пугнешь бабу: смотри, мол, у меня, а то усадьбу по угол дома отмахну, — сразу притихнет. Ныне не то, совсем народ разбаловали, непомерную волю дали, хотя, впрочем, Прасковья никогда послушной не была.

Тимофей Антоныч не знал, что делать. Примирить Антонову с Кошкиной не умел, да и не хотел, Низовцеву звонить боялся: очень строг тот, напылит, нашумит. И все же надо было звонить. Заторопил он Серого на ферму, там, в сторожке, в бывшей конторе Малиновского колхоза, висел телефон, давнишний «эриксон» — длинный деревянный ящик. Много на своем веку он покряхтел, в войну около него падали в обморок. Грошев уважительно погладил трубку.

— Скоро, старина, тебя в утиль: полуавтомат поставят.

Дед Макар заступился за «эриксона»:

— Не скажи, Тимофей Антоныч, с полуавтоматом намаешься. Видел я, когда в Нагорное ездил, — ручки нет, трубку снял, а телефонистка тебя не слышит, лясы точит. Чем сигнал подашь? Ты, Антоныч, когда из себя выходишь, так наяриваешь ручкой — сторожка от страха трясется.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: