— Неужели вы воображали, что мы слепы? Да мы все ваши поездки и демарши, все, все, видели как на ладони…
Не хватало только знаменитого зубатовского афоризма:
— Ваши атаки на самодержавие — это попытки муравьев лезть на блиндажи современной крепости.
Впрочем, сией жандармской премудростью обычно потчуют молодых, желторотых.
— Вы — пушечное мясо. Заправилы от революции отправили вас на убой, а сами попрятались в кустах… Тан не прикрывайте собственных губителей, не упирайтесь, рассказывайте все, что мы и без того прекраснейшим образом знаем…
Его вся эта антимония миновала. И годами ее перерос, и, что, пожалуй, самое скверное, унюхали псы, на чей след напали. Не такие уж жандармы болваны, чтобы ломать всю эту пошлую комедию перед ним.
Да, похоже, дело табак…
Это в 37-то лет…
Обидно. Весьма и весьма…
Мысль довольно тривиальная… грустная…
Впрочем, такое и в 67 особых радостей не доставляет… Оттого, что мысль не нова, не исчезнуть страшной новизне ее содержания…
Да, плохо дело. Выходит, дело действительно швах…
Серьезность положения понял не только Красин.
Это понял и Ленин.
"Ильич, — пишет М. Лядов, — чрезвычайно тяжело переживает арест «Никитича», он настаивает на том, чтобы были приняты все меры, чтобы извлечь его из тюрьмы".
Меры были приняты. Решительные и энергичные.
В одно из свиданий Красина навестила мать.
Антонина Григорьевна, или «бабушка», как ее называли в семье, была по-обычному сурова и сдержанна. И только руки, сухие, с морщинистой кожей и припухлыми костяшками пальцев, руки пожилой женщины, проведшей свой вен в труде, слегка дрожали, когда гладили буйно поседевшие волосы сына.
В остальном же мать была спокойна. Настолько, насколько может быть спокойна мать, когда видится с сыном в тюрьме.
Он хотел было утешить ее. Но смолк перед ее утешениями.
В речах ее, простых и нехитрых, было столько веры, а в тоне, каким они произносились, столько мудрого спокойствия, что успокоился и он, хотя был невероятно взволнован встречей и встревожен тем, как мать перенесет ее.
Это к ней, к матери, обращены проникновенные слова сына:
"Милая мама! Сколько раз в часы горя и бед, когда отчаяние охватывало сердце и дух колебался, когда начинала закрадываться малодушная боязнь жизни и борьбы — этого вечного завета природы и судьбы нам, людям, — твой образ, вынесенные тобою страдания, твой стойкий дух вставали передо мною и, думая о тебе," о твоей тяжелой, неблагодарной жизни, о всем, перенесенном тобою и отцом, я находил новью силы терпеть, бороться".
Но даже Красин, хорошо знавший свою мать, не удивлявшийся тому, как «бабушка» в разгар декабрьских боев на Пресне под пулями пересекала линию баррикад, чтобы, минуя заградительные кордоны полицейских и солдат, унести в безопасное место спрятанную в прическе печать ЦК поразился воле, бесстрашию и самообладанию этой пожилой женщины. Поймав момент, когда тюремщик, стороживший свидание, отвернулся, Антонина Григорьевна спокойно передала сыну пилки, тайком пронесенные в тюрьму.
Красин должен был перепилить оконную решетку камеры, выбраться на тюремный двор, прихватив матрас со своей койки, залечь у стены и прикрыться матрасом, когда боевики подорвут стену, а затем бежать через пролом.
Сигнал к началу побега условлено было подать с горы, что высится над Выборгом. На ее вершине, хорошо видной из окна камеры и от подножья тюремной стены, в решающий момент должен был загореться фонарь.
В назначенный вечер боевики во главе с Александром Михайловичем Игнатьевым и Сашей Охтенским приступили к делу. Игнатьев с подрывниками притаился у стены, Саша отправился на гору.
Однако не успел он дойти до вершины, как учуял неладное. Место, обычно нелюдное, несмотря на не ранний час — 9 вечера, — было странно оживленным. По дороге, ведущей к вершине, сновали люди, а на самом верху, словно на часах, неподвижно стоял человек. Он не спускал глаз с Саши, как бы выжидая, что тот будет делать.
Зажигать фонарик было и безрассудно и опасно.
Саша вынул портсигар, достал папиросу и стал прикуривать. Он дважды зажигал спички, делая вид, что они гаснут. Но, хотя узкие клинышки пламени вспарывали тьму, внизу все оставалось спокойным.
Саша зажег третью спичку. Она прогорела до конца и обожгла пальцы.
Та же самая тишина. Никакого взрыва.
Он стал спускаться вниз, недоумевающий, обеспокоенный.
За спиной раздались шаги. Он надбавил ходу. Участились и шаги. Саша, не вынимая из кармана руки, спустил браунинг с предохранителя.
Внизу, у выхода на большую дорогу, его поджидали двое. Пропустив Сашу, они пристроились с хвоста. И тут же спереди из придорожного кустарника выскочил третий и рванул навстречу, наперерез.
— Полиция! Вы арестованы!
Саша выхватил из кармана револьвер. Выстрелил по ногам. Двое упали,
Он прыгнул в кусты и побежал, проваливаясь по колено то в талый снег, то в ледяную воду под снегом.
Добравшись до рабочего предместья, он переночевал у знакомого маляра, а поутру пошел на розыски своих.
— В чем дело? В чем причина провала? Не иначе кто-то предал.
Но при встрече с Игнатьевым выяснилось, что виной всему не предательство, а зоркость тюремщиков. Застигнув Красина, когда он перепиливал решетку, они подняли на ноги полицию.
Неудача не обескуражила боевиков. Слишком дорога была для партии жизнь Красина, чтобы, смутившись первым провалом, отказаться от намерения спасти ее.
Быстро и оперативно были разработаны несколько новых планов выручки Никитича.
Старые бакинцы — товарищ Семен и Вано Болквадзе, ныне работавшие в подпольной партийной типографии в Выборге, где печаталась большевистская газета «Пролетарий», должны были инсценировать приезд из столицы важного чиновника прокурорского надзора. Снабженный подложными бумагами, он должен был увезти Красина в Петербург, "для ведения дальнейшего следствия".
На случай, если бы и эта "попытка сорвалась, Саша Охтенский и его боевые друзья готовились к тому, чтобы отбить арестанта силой в поезде, когда жандармы будут препровождать Красина в Питер.
Дело в том, что согласно существовавшим тогда в Финляндии законам арестованный по приказанию департамента полиции на территории Великого княжества Финляндского мог оставаться в финской тюрьме не дольше месяца. За это время петербургская прокуратура обязана была составить и переслать в Выборг обвинительное заключение. Получив его, местные власти отправляли подследственного в столицу. Не получив, отпускали на все четыре стороны.
Месяц — срок немалый. Но не для царской России с ее извечной волокитой и чиновничьим бюрократизмом. Пока в Петербурге писались и переписывались, оформлялись и подписывались, шли от стола к столу и переходили из кабинета в кабинет бумаги и бумажонки, месячный срок истек. А вместе с ним и право дальнейшего содержания Красина в выборгской тюрьме.
Этим поспешили воспользоваться А. М. Игнатьев и его товарищи. Под их нажимом выборгский губернатор освободил арестованного.
Поздно вечером, когда город уже засыпал, погруженный во тьму, Красин вышел из тюрьмы.
У калитки, смутно сливаясь со стеной, чернело несколько фигур. Плотная, широкая — матери, длинная, нескладная — брата Германа, изящно-элегантная — Игнатьева, с белеющим во мраке пятнышком неизменного крахмального воротничка в полуовале шалевого воротника шубы.
Короткие объятия. Чуть слышные всхлипывания матери — от радости, что встретились на свободе, и от горести неизбежной разлуки, — и Красин, сопровождаемый Игнатьевым, поспешно удалился. По выражению Германа, "в безвестное пространство". Подальше от тюрьмы и полицейских глаз.
Мешкать было нельзя. Малейшее промедление грозило гибелью.
И действительно, сутки спустя из Петербурга прибыли обвинительные документы. Они были составлены по всем правилам юридически-сыскного искусства, со строжайшим и скрупулезным следованием букве закона.
Однако неустанный труд жандармов и прокуроров пропал втуне. Бумаги пришли, а Красин ушел. Безвозвратно. В подполье.