Марина и Сергей Дьяченко
Сказка о золотом петушке
…Он проснулся за секунду до крика и долгих несколько мгновений лежал, глядя верх — спеленутый темнотой, истекающий потом, скованный ужасом немолодой человек. Потом темнота содрогнулась.
Так не кричат ни люди, ни звери; так умеет вопить только то же— лезное чудовище, та уродливая, в шелухе позолоты птица, которая все последние годы хранила его покой. Точно так же она кричала восемь дней назад; и за восемь дней перед тем она кричала тоже.
Он лежал, пытаясь успокоить дыхание и унять полчища холодных му— рашек, бегающих по груди и спине. Он знал заранее. Он все заранее знал.
За дверью панически заметались шаги. Напряженные голоса; потом неподобающе громко застучали в дверь:
— Государь… Государь, опять… Проснитесь…
Он нашел в себе силы усмехнуться: после крика позолоченной птицы на много верст в округе не бывает спящих. И покойники, верно, содрога— ются в гробах…
Кто пустил слух, будто птица золотая? Господи, какая безвкусица. Безвкусный чародей в пестром наряде и смешном колпаке. Могучий чудот— ворец — и он же скопец, вызывающий презрительную жалость…
Дадон поначалу не верил в его подарок. То было время страха и от— чаяния, и навалившиеся орды торжествовали, и страна кричала от ужаса — так торжествует грязный насильник, застигнувший добропорядочную матро— ну, и так кричит несчастная женщина, брошенная на землю…
Бесценный подарок. Толстый слой позолоты на непропорциональном стальном теле, на коротких крыльях вещего петуха… И даром. Потому что нельзя же, в самом деле, считать сделкой то странное обещание, данное чародею в ответ на его настойчивую просьбу…
— Государь… Государь!!
В щель приоткрывшейся двери проник желтый свет — нервный, пляшу— щий, как на пожаре. Он зажмурил глаза — тусклый отблеск показался ему ослепительным.
В первый раз, дважды по восемь дней назад, по приказу птицы ушел на восток Тоша, и ни у кого тогда не возникало сомнений, что он вер— нется с победой и ворохом новостей; однако миновали восемь дней, вес— тей от войска так и не дождались, зато петушок закричал снова — обер— нувшись в ту же сторону, хрипло, отчаяно и зло. По городу прокатились замешательство и страх, и вслед за братом ушел Гриша — во главе ре— зервного отряда, сосредоточенный и хмурый, на прощание заверивший от— ца, что все будет хорошо и он, Григорий, вызволит Тошу хоть из-под земли… Или отомстит за него — вслух он об этом сказать не посмел, но отец достаточно хорошо знал его, чтобы прочитать мрачную решимость в повзрослевших сыновних глазах.
И город, и дворец в напряжении ждали восемь дней, и вот петушок кричит опять, а это значит, что теперь Дадон должен собирать остатки войска и, передоверив защиту города старикам-ветеранам и сопливым под— росткам, сам отправляться во главе последней рати вслед за сыновь— ями…
…О судьбе которых он не станет сейчас думать. Старческие слезы не помогут его детям — а вот хладнокровие пригодится и ему, и воинам, и горожанам, которые мечутся сейчас в темноте, натыкаясь друг на друга посреди дворцовой площади, с суеверным ужасом вглядываясь туда, где с хриплым ревом бьется на спице аляповато позолоченное чудовище-вест— ник, почти не различимая в ночи желтая птица.
Войско казалось ему растянувшейся по дороге грузной серой змеей. Тело ее продвигалась рывками — авангард то и дело припускал вперед, повинуясь Дадонову порыву; в такие минуты ему виделись то серьезные глаза давно умершей жены, сквозь которые проглядывал совсем уже взрос— лый Гриша, то опухшие, искусанные в кровь руки молодой невестки, мате— ри его, Дадонова, внука, и в некрасивых красных пальцах — запутанный узел на синем шелковом пояске…
Потом ему виделся мертвый, забрызганный кровью Тоша, глядящий в небо острым подбородком — и тогда он придерживал коня, закусывал губу, не отрывая глаз от пыльной дороги, стараясь дышать глубоко и ровно; тогда войско замедляло ход, подтягивался отставший было обоз, и серая змея на дороге становилась от этого коротким толстым обрубком…
Дорога была тяжела, дорога была разбита копытами и колесами, до— рога была изуродована двумя большими отрядами, прошедшими здесь один за другим — но сколько ни вглядывался Дадон, сколько не рассыпал раз— ведчиков, а ничего, кроме этой дороги, не было — ни вражьей силы, спо— собной проглотить без остатка многочисленное воинство, ни поля битвы, вытоптанного сапогами и удобренного кровью, ни следов спешного погре— бения. Миновали пятый день, шестой и седьмой.
Когда без приключений миновал и восьмой день, напряжение в отряде чуть спало; кое-где звучал и смех — сдавленный, нервный, похожий на лай. Дадон не оглядывался. Впереди маячил пригорок, за которым предс— тояло разбить лагерь.
Вечерело. Сумерки — тяжелое время для больных духом; Дадон пере— вел дыхание. Мир казался серым и лишенным теней, смутный мир без кра— сок, и нету даже ветра, чтобы пошелестеть бесцветной травой…
Мальчики, где вы, подумал он с внезапным приступом страха. И кри— чит ли на спице железный в золоте вестник, кричит ли, глядя нам в спи— ны…
Шатер увидели все в одночасье. Его и нельзя было не заметить, он подобен был продажной женщине в ее стремлении лезть в глаза — даже в сумерках его полог, казалось, источал слабый свет, как безумные глаза ночной кошки. Крикливые ткани, показная роскошь, блестки, различимые даже с такого расстояния, какие-то подвески и драпировки, чудо среди чистого поля, яркое, как костер; все взгляды были прикованы к нему це— лую минуту, и лишь минуту спустя Дадон увидел, что земля вокруг костра не ровная, как везде, а завалена будто земляными глыбами или брошенны— ми в беспорядке мешками, и кое-где из темных неподвижных тел торчат в небо рукояти мечей.
Воинам не пристало рыдать.
…Они все были здесь. Братья и отцы, друзья и соседи, выклеван— ные воронами глаза, желтые оскаленные зубы, изуродованные лисами лица и руки — но ни одного чужака, ни следа вражьего воинства, и клинок, засаженный в грудь по самую рукоятку — не вражеский, свой, до мелочей знакомый клинок…
Рыдать не пристало.
Он с малолетства был воином; он с ранних лет знал сладость и тя— готы власти и все предвидел наперед.
Они лежали у самого шатра — лисица ушла, не дожидаясь стрелы. Да— дон долго смотрел в Гришину спину — он слишком хорошо знал сына, знал до последнего волоска, выбившегося сейчас из-под шлема на высокую тон— кую шею. Ему не нужно было заглядывать в мертвое лицо, чтобы опознать своего младшего, шестнадцать дней назад клявшегося отцу вызволить бра— та хоть из-под земли…
Потом он взял Гришу за плечи и перевернул лицом вверх; оторвать юношу от лежащего под ним врага оказалось непросто, потому что Гришины пальцы намертво вцепились врагу в глотку, а в груди глубоко сидел меч, который мертвая рука врага его никак не желала выпускать…
Дадон вытянул рукоятку из Тошиной ладони, но не стал вынимать клинка из Гришиной груди. Ему вдруг показалось, что он причинит боль мертвому сыну; горло Тоши опоясывала черная рана от Гришиного кинжала, но лицо оставалось нетронутым ни птицей, ни зверем, и даже глаза сох— ранились, и ярость в глазах…
Дадон стоял над телами сыновей, и на краю его сознания рыдали, стонали, перекликались воины. Как совы среди ночи, подумал он равно— душно. Стая черных сов…
Потом он на время лишился чувств — но не упал, просто превратился в камень.
Потом покачнулся, вырвал факел из чьей-то неверной руки и, обор— вав расшитый бисером полог, шагнул в душную, душистую, густую от бла— говоний темноту шатра.
Под ногами путались подушки. Изнутри шатер был роскошнее, чем снаружи, бархат и парча цеплялись за дорожные сапоги, будто умоляя о снисхождении; рваные гобелены, раздавленные заморские фрукты, лужи приторно пахнущего масла да хрустящая под каблуком скорлупа орехов… Дадон сдавил рукоятку меча. Перед глазами у него снова стало темнеть — но он удержался от обморока, схватившись рукой за пламя факела.