— Вот такой? Не хотите ли попробовать?.. Она засмеялась в нерешительности. Пьер вложил хлебец ей в ладонь и задержал ее руку.
— Вы мне доставите большое удовольствие! Пойдемте присядем!
Он повел ее к скамейке в аллее, огибавшей бассейн.
— У меня есть еще и это…
Он вынул из кармана плиточку шоколада.
— Ну и лакомка! Чего только у него нет!
— Но я не смею предложить… Он не завернут.
— Давайте, давайте… Время военное!
Пьер смотрел, как она грызла шоколад.
— В первый раз чувствую, что и в войне есть что-то хорошее.
— Не будем говорить о ней! Только тоску наводит!
— Да, — подхватил он с воодушевлением, — не надо о ней говорить.
И вдруг стало легко-легко дышать.
— Смотрите-ка, — воскликнула она, — воробьи купаются!
(Она указала на птичек, плескавшихся в бассейне.)
— Значит, в тот вечер (он продолжал думать о своем), там в метро, вы все же заметили меня, скажите?
— Конечно.
— Но вы даже ни разу на меня не взглянули, вы все время стояли отвернувшись… вот как сейчас…
(Он видел ее в профиль, видел, как она ела хлебец и глядела перед собой, лукаво щурясь.)
— Ну, повернитесь ко мне… Что вы там увидели?
Она не повернула головы. Он взял ее правую руку; из дырочки на перчатке выглядывал кончик указательного пальца.
— На что вы смотрите?
— На вас, как вы разглядываете мою перчатку… Пожалуйста, не порвите ее еще больше!
(В рассеянности он щипал разорванный палец перчатки.)
— Ах, простите! Как это вы увидели?
Она не ответила; но, взглянув на ее лукавый профиль, он заметил краешек смеющегося глаза.
— Вот плутовка!
— Это же очень просто… все так делают…
— А я не могу.
— А вы попробуйте!.. Скосите глаз.
— Нет, я так не умею… Я вижу только, когда смотрю прямо перед собой, как дурак…
— Да вовсе не как дурак!
— Наконец-то! Вот теперь я вижу ваши глаза.
Они глядели друг на друга, ласково посмеиваясь.
— Как вас зовут?
— Люс.
— Какое красивое имя, светлое, как этот денек!
— А ваше?
— Пьер. Самое обыкновенное.
— Очень хорошее имя, у него такие ясные, честные глаза…
— Как у меня.
— Что они ясные — это правда.
— А все потому, что они смотрят на Люс.
— Люс! Надо сказать «мадемуазель».
— Нет!
— Нет?
(Он покачал головой.)
— Вы не «мадемуазель». Вы — просто Люс, а я — Пьер.
Они держались за руки. Устремив глаза в небо, кротко синевшее меж голых сучьев, они замолчали. Они не глядели друг на друга, но мысли, их волновавшие, передавались через пожатье руки.
Она сказала:
— В тот вечер нам было страшно.
— Да, — подхватил он, — было хорошо.
(Позднее они невольно улыбнулись, вспоминая этот разговор: оба в ту минуту, конечно, думали об одном.)
Вдруг она выдернула руку. Били часы.
— Ах! Я опаздываю…
Они пошли вместе. Люс шла быстрой, легкой походкой парижаночки, которая и в спешке не теряет присущего ей изящества.
— Вы часто здесь бываете?
— Каждый день. Но почти всегда на той стороне площадки. (Она указала на сад, на купу деревьев, точно с гравюры Ватто). Я возвращаюсь из музея.
(Он посмотрел на ее папку.)
— Вы художница? — спросил он.
— Нет, — ответила она, — для меня это слишком громко. Так, мазилка…
— Но зачем же? Для развлечения?
— О, конечно, нет. Чтобы заработать. — Заработать?
— Ну да! Как это дурно, не правда ли, — заниматься живописью для заработка?
— Нет, скорее странно — зарабатывать деньги, не умея рисовать.
— Однако это так. Я вам объясню в следующий раз.
— В следующий раз мы опять позавтракаем у фонтана.
— Пожалуй, если будет хороший денек.
— Но вы придете пораньше? Хорошо? Ну скажите, Люс?
(Они дошли до трамвайной остановки. Она вскочила на подножку вагона.)
— Ну, скажите… ответьте мне… милый мой лучик!
Девушка не отвечала, но, когда тронулся трамвай, она прикрыла веки, и по одному лишь движению ее губ он угадал ответ:
— Да, Пьер.
По дороге домой оба изумлялись:
— Удивительно, какие все радостные сегодня…
И сами улыбались, не пытаясь разобраться в том, что произошло; но они знали, что у них что-то есть, что они что-то нашли, что им что-то принадлежит. Что именно? Ничего. Но сегодня жизнь так полна! Дома каждый из них поглядел на себя в зеркало ласковым взглядом, как на друга, думая: «Эти глаза смотрели на тебя». Они улеглись рано, охваченные сладостной усталостью, — почему бы это? И, засыпая, думали: «Как хорошо, что наступит завтра!»
Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе, сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни «завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных, мутных вод, недвижных, подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.
В сердцах двух детей Завтра воскресло.
Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, — но с каждым разом все менее коротким, — встречам. Пьер и Люс приносили какую-нибудь еду — было так приятно угостить! Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не очень-то гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи; а рядом — ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но мужественно показывала все — вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка — насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Наконец не вытерпел. Она показала ему копию картины Рафаэля во Флоренции.
— Но здесь совсем не те краски! — воскликнул он.
— Ничего удивительного! — возразила Люс. — Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.
— А разве вам не дают указаний?
— Кто? Клиенты? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий — им все равно. Иногда мне дают оригинал в красках, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… (Ангел Мурильо).
— И вам кажется, что так лучше?
— Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так было легче… А в общем мне все равно… Только бы продать…
Сказав это с вызывающим видом, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась:
— Ну что? Хуже, чем вы думали? Он огорченно спросил:
— Зачем? Зачем вы это делаете?
Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители — люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?..
А он все повторял:
— Зачем, ну скажите, зачем?
(И казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником! Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его… по-матерински, в лоб.)
Она кротко ответила:
— Чтобы прокормиться.
Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.
— Жизнь не так проста, — продолжала она непринужденно-насмешливым тоном, — прежде всего надо есть, каждый день есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай сначала. Кроме того, надо одеваться. Одеть все — и руки, и ноги, и голову. Вот сколько вещей! И за все туловище надо платить. Жить — значит платить.
Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие признаки недостатка, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И сердце у него сжалось.