— Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам? Она покраснела и чуть отстранилась от него.
— Нет, нет, — обиженно возразила она, — об этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…
— Но я был бы так счастлив!
— Нет… и довольно об этом. Или я с вами не дружу.
— Так, значит, мы друзья?
— Да. Если только вы не отказываетесь, просмотрев эту мазню.
— Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.
— Но это вас огорчает?
— О да!
Люс от удовольствия даже засмеялась.
— Вам весело? Злая!
— Нет, это не злость. Вы не поняли. — Почему же вы смеетесь?
— Не скажу.
(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился из-за того, что я скверно рисую!»
И сказала:
— Вы добрый; спасибо.
(Он удивленно взглянул на нее.)
— Не старайтесь понять! — Она ласково похлопала его по руке. — Довольно, поговорим о другом…
— Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в средствах?
— Нет, нет, я так сказала потому, что иногда бывали трудные минуты. А теперь нам уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.
— Ваша мама работает?
— Да, на заводе военного снаряжения. Там платят двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!
— Как, на заводе? На военном заводе?
— Да.
— Но это ужасно!
— Что поделаешь! Надо брать что подвернется!
— Люс, но если бы вам, — вам самой предложили?..
— Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы согласны, что я права, занимаясь этим?
— Но если бы вам надо было зарабатывать и ничего другого не представилось, кроме работы на военном заводе, вы пошли бы?
— Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну, еще бы! Помчалась бы со всех ног!
— Люс, а вы думали о том, что там делают?
— Нет, не думала.
— Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет терзать, жечь, мучить таких людей, как вы, как я…
Она приложила палец к губам в знак молчания.
— Знаю, все знаю, но не хочу об этом думать.
— Не хотите думать?
— Не хочу, — решительно сказала Люс.
И, с минуту помолчав, продолжала:
— Надо жить… Как только начинаешь думать — жить невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.
— А что вы хотите?
— Прежде всего — жить.
— Вы любите жизнь?
— Еще бы! А разве это нехорошо?
— Нет, нет, так хорошо, что вы живете!
— А вы? Вы не любите жизнь?
— Я не любил ее раньше, до того…
— До того, как?..
(Ответа не требовалось. Все было понятно без слов.)
Пьер пытался уточнить ее мысль.
— Вы сказали «прежде всего», «прежде всего я хочу жить». А потом? Чего бы вам еще хотелось?
— Не знаю.
— Нет, знаете.
— Вы очень нескромны.
— Да, очень.
— Я стесняюсь сказать вам…
— Шепните мне на ухо. Никто и не услышит. Она улыбнулась.
— Мне хотелось бы… (Она запнулась.) Мне хотелось бы чуточку счастья…
(Они сидели так близко один к другому!)
Она продолжала:
— Разве я слишком многого требую? Я часто слышу, что это эгоистично; да я и сама себе говорю: «На что мы сейчас имеем право?» Когда видишь кругом столько страданий, столько горя, не смеешь ничего требовать. И все же мое сердце требует и говорит: «Нет, есть у тебя право, есть право на чуточку, на капельку счастья…» Ну скажите мне прямо: разве это эгоистично? Вы находите, что это нехорошо?
Его охватила бесконечная жалость. Этот крик сердца, трогательный и простодушный, взволновал его до глубины души. На глазах у него выступили слезы. Сидя на скамье, прижавшись друг к другу, они чувствовали теплоту своих колен. Ему хотелось повернуться, обнять ее, но он боялся потерять самообладание. Они сидели не двигаясь, глядя себе на ноги. Торопливо, горячо и глухо, едва шевеля губами, он проговорил:
— Маленькая моя! Моя дорогая! Мне хочется прижать ваши крохотные ножки к своим губам, мне хочется всю вас съесть…
Не поворачиваясь, так же торопливо и тихо, она ответила в полном смущении:
— Вы с ума сошли! Замолчите! Прошу вас…
Мимо них медленно прошел пожилой человек. Им казалось, что они растворяются в безграничной нежности…
В аллее не было никого. Взъерошенный воробей копошился в песке. Фонтан рассыпался светлыми каплями. Они робко обернулись друг к другу; и как только взгляды их встретились, губы их, словно летящие птицы, соединились, боязливо и трепетно, и разлетелись. Люс встала, пошла. Пьер тоже поднялся. Она сказала ему:
— Останьтесь.
Они избегали смотреть друг на друга. Пьер пробормотал:
— Люс… эта капелька счастья… теперь есть она у нас… скажите?
Из-за непогоды завтраки у фонтана с воробьями прекратились. Февральское солнце затянуло туманами. Но они не могли погасить то солнце, которое влюбленные носили в своем сердце. Не все ли равно, какая погода: холод, жара, дождь, ветер, снег или солнце! Им всегда хорошо. А будет все лучше и лучше. Когда счастье в поре своего цветенья, самый прекрасный день — это сегодня.
Туман был им на руку: было меньше риска попасться кому-нибудь на глаза, и они не расставались подолгу. С утра Пьер поджидал Люс у остановки трамвая и сопровождал ее в беготне по Парижу. Воротник его пальто был поднят. Люс была в меховой шапочке, в боа, плотно окутывавшем ее шею до самого подбородка: под туго натянутой вуалеткой маленьким кружочком вырисовывались ее губки. Но самой лучшей вуалью для обоих была влажная пелена укрывающей мглы, густая, пепельно-серая, с желтыми фосфоресцирующими бликами. В десяти шагах ничего не было видно. Они шли по старым улицам, выходившим к Сене, среди сгущавшегося тумана. О друг туман, на твоих ледяных простынях потягивается и нежится мечта! Они были как зернышко в мякоти плода, как огонек, скрытый в потайном фонаре. Пьер крепко держал свою спутницу под руку; они шли в ногу, оба почти одного роста, — Люс чуть повыше, — и щебетали вполголоса, близко наклонившись друг к другу; ему так хотелось поцеловать влажный кружок на вуалетке!
Люс ходила продавать к скупщику поддельной старины заказанные ей «брюквы» и «репки», как она их называла. Они не спешили и как бы нечаянно (по крайней мере они хотели себя в этом уверить) выбирали путь подлиннее, сваливая вину на туман. Когда же, наконец, вопреки всем хитростям, на которые они пускались, чтобы обойти его, нужный им дом вставал перед ними, Люс входила в лавку, а Пьер становился на углу улицы. Он ждал подолгу, и ему было холодно. Но ради Люс он счастлив был ждать, зябнуть и даже скучать. Наконец девушка показывалась, быстрым шагом подходила к нему, улыбающаяся, растроганная, обеспокоенная, не продрог ли он. По ее глазам он видел, когда все сходило благополучно, и радовался не меньше ее самой. Но чаще она возвращалась с пустыми руками; чтобы получить деньги, приходилось наведываться два-три дня подряд. Хорошо еще, если ей не делали грубых замечаний и не возвращали заказа. Как раз сегодня ей устроили целый скандал из-за миниатюры, сделанной по фотографии одного почтенного покойника, которого она никогда не видела. Родные возмущались тем, что она не передала в точности цвет его глаз и волос. Придется переделывать! Склонная видеть смешное в своих житейских невзгодах, она посмеивалась, бодрилась; но Пьеру это не казалось смешным; он выходил из себя:
— Идиоты! Какие идиоты!
Рассматривая фотографии, которые Люс предстояло воспроизвести в красках, Пьер кипел от негодования (до чего ее забавляла эта смешная ярость!) при виде тупых физиономий, застывших в торжественной улыбке. Он считал кощунством, что милые глаза Люс должны созерцать, а руки воспроизводить эти грубые лица. Нет, это возмутительно! Лучше уж копировать картины старых мастеров; но на это нечего было рассчитывать: закрывались последние музеи, искусство больше не интересовало заказчиков. Прошла пора пресвятых дев и ангелов, налетала пора солдата. В каждой семье был свой живой мертвый, чаще мертвый, и семья хотела увековечить его черты. Богатые заказывали копии в красках; работа эта неплохо оплачивалась, но, к сожалению, перепадала все реже и реже; приходилось быть покладистее! Скоро кончится и это — ничего больше не останется, как делать за грошовую плату увеличенные копии с фотографий.