— Джонни, — сказал я своему девятилетнему племяннику, — Джонни, если дети придут еще раз и станут рвать маки на нашем поле, ты подойди и спокойно, учтиво скажи им, что это не разрешается.
Наступила теплая погода, и солнце вызвало из недр земных новое огненное сияние. Вслед за этим к нам явилась соседская девочка и очень вежливо передала просьбу своей матери: нельзя ли ей нарвать немножко маков для украшения комнат. Бесс позволила, но я об этом не знал и, увидев девочку посреди поля, поднял руки к небу наподобие семафора и возопил:
— Эй, девочка, девочка!
Она пустилась бежать так, что только пятки засверкали, а я в чрезвычайно приподнятом настроении пошел к Бесс — рассказать о том, какое могучее воздействие производит мой голос. Бесс великодушно взялась спасти положение и тотчас отправилась к матери девочки с извинениями и объяснениями. Но девочка до сих пор при виде меня пускается наутек, и я знаю, что мать никогда уже не будет со мной так сердечна, как бывала раньше, до этого прискорбного случая.
Наступили пасмурные, ненастные дни, подули резкие, пронизывающие ветры. День за днем лил проливной дождь. И городские жители забились в свои норы, словно крысы во время наводнения. И, словно крысы, которым еле удалось спастись, они, как только прояснилось, выползли на зелёные склоны Пьедмонта погреться в благодатных солнечных лучах и целыми стаями наводнили наше поле, втаптывая в землю дорогую моему сердцу пшеницу и хищными руками вырывая с корнем маки.
— Я прибью дощечку, чтобы тут не ходили, — сказал я.
— Да, — промолвила Бесс со вздохом. — Придется, видно.
Но еще до наступления вечера я услышал, что она опять вздыхает.
— Боюсь, что твои запрещения не достигают цели, милый. Люди, должно быть, разучились читать.
Я вышел на веранду. Городская нимфа в легком летнем платье и затейливой шляпке, остановившись перед одним из моих предостережений, внимательно читала его. Вся ее поза говорила о глубокой работе мысли. Это была высокая, статная девушка. Однако, решительно тряхнув головой и метнув подолом юбки, она встала на четвереньки и проползла под изгородью, а когда поднялась на ноги — на моем участке, — то в обеих руках у нее уже были маки. Я подошел к ней, объяснил ей всю неэтичность ее поступка, и она удалилась. После этого я прибил еще несколько дощечек.
В прежние годы эти холмы были покрыты сплошным ковром маков. Противопоставляя силам разрушения волю к жизни, маки ухитрялись достигать некоторого равновесия в этой борьбе, цепко держась за свое место под солнцем. Но горожане явились новой и страшной разрушительной силой — равновесие было нарушено, и почти все маки погибли. Так как горожане норовили рвать цветы с самыми длинными стеблями и самыми пышными венчиками, а по закону природы все стремится порождать себе подобное, — то длинностебельные пышные маки перестали участвовать в обсеменении холмов, и там продолжала расти лишь чахлая, низкорослая разновидность. Да и эти чахлые и низкорослые цветы были рассеяны скупо на большом пространстве. Изо дня в день и из года в год горожане толпами бродили по склонам Пьедмонт-Хиллс, и лишь местами удалось там выжить отдельным гениям расы в виде быстроотцветающих жалких, чахлых цветочков, подобных детям трущоб, чья юность, не успев расцвесть, переходит преждевременно в изможденную, бесплодную зрелость.
Между тем на моем поле маки цвели прекрасно, — они находились здесь под защитой не только от варваров, но и от птиц. В свое время это поле было засеяно пшеницей, которая каждый год, неубранная, осыпалась и давала новые всходы, и в ее прохладных зарослях маковые зерна укрывались от зорких глаз певуний. Маки тянулись между стеблей пшеницы все выше и выше к солнцу и вырастали высокие и горделивые, еще более царственные, чем те, что росли когда-то вокруг на открытых местах.
И вот горожане, глядя с голых холмов на мое огненное, пламенеющее поле, подвергались жестокому искушению и — что греха таить — нередко впадали в соблазн. Но как бы ни было ужасно их падение, еще ужаснее была судьба моих ненаглядных маков. Там, где злак удерживает росу и смягчает ожоги солнца, — почва влажная, и легче выдернуть из нее мак с корнем, чем сломать стебель. А горожане, как все люди, предпочитают идти по линии наименьшего сопротивления, — и с каждым вырванным цветком они удаляли много тугих, плотно спеленутых бутонов, навеки уничтожая вместе с ними всю грядущую красу.
Один горожанин, джентльмен средних лет, с холеными, белыми руками и бегающими глазками, вносил особенно много разнообразия в мое существование. За его повадки мы прозвали его Репитером[4]. Когда мы, стоя на веранде, умоляли его не рвать цветов, он как ни в чем не бывало, медленно и будто по собственному почину направлялся к ограде, делая вид, что ничего не слышит и просто решил идти домой. При этом, чтобы усилить впечатление, он время от времени — все так же непринужденно и как бы невзначай — наклонялся и срывал еще цветок. С помощью такого обмана ему всегда удавалось избежать позорного изгнания и лишить нас удовольствия выставить его вон. Но он возвращался, и притом довольно часто, и всякий раз уходил с солидной добычей.
Быть горожанином — незавидная доля. Я теперь глубоко в этом убежден. Образ жизни горожанина таит в себе нечто, порождающее опасную слепоту и глухоту; во всяком случае так, по-видимому, обстоит дело с теми горожанами, которые посещают мое маковое поле. Когда я пытался разъяснить им неэтичность их поступков, они все как один заявляли, что не видели прибитых на самых видных местах дощечек, и, быть может, только один человек из пятидесяти слышал, когда мы окликали его с веранды. Кроме того, я обнаружил, что горожане относятся к полевым цветам совершенно так же, как умирающий с голоду — к еде. Как умирающий с голоду не понимает, что поглотить пять фунтов мяса за один присест куда менее полезно, чем съесть одну унцию, так и они не понимают того, что пятьсот маков, стиснутых и сдавленных в один пук, менее красивы, чем два-три свободно расположенных цветка, открывающих взору свои зеленые листья и золотые головки во всем их очаровании.
Но люди, лишенные вкуса, — это еще полбеды. Гораздо хуже торгаши. Орды молодых негодяев грабят меня, нанося мне ущерб не только сейчас, но и в будущем, — и все это для того, чтобы выкрикивать, стоя на углу улицы: «Калифорнийские маки! Только пять центов букет!» Несмотря на все мои защитные мероприятия, некоторым из них удается извлекать из моего поля прибыль до одного доллара в день. С особенной горечью вспоминаю я одну такую орду. Чтобы разведать, нет ли где собаки, мальчишки подошли к заднему крыльцу с просьбой: «Дайте, пожалуйста, водички». Их напоили, но при этом умоляли не рвать цветов. Они кивнули, утерлись и пошли, держась как можно ближе к стене дома. Сначала они опустошили участок у меня под окном, затем, развернувшись веерообразно, пошли косить все подряд, работая вшестером и обеими руками зараз, и оголили самое сердце поля. Никакой ураган не мог бы произвести такого молниеносного и губительного разрушения. Я заорал на них, и они бросились врассыпную, таща охапки огромных царственных маков, искалеченных, с обломанными стеблями, или даже волоча их по земле. Это было, я уверен, самое дерзкое из всех пиратских нападений, когда-либо совершавшихся на суше.
Как-то раз я пошел удить рыбу. В мое отсутствие на нашем поле появилась женщина. Ни просьбы, ни уговоры с веранды не возымели действия, Бесс отрядила девочку попросить непрошеную гостью не рвать маки. Женщина преспокойно продолжала свое занятие. Тогда Бесс, не обращая внимания на убийственную жару, сама пошла к ней. Женщина, продолжая рвать цветы, вступила в дискуссию с Бесс, оспаривая ее права на владение и требуя, чтобы та подтвердила их фактами и документами; при этом она все продолжала рвать цветы, не пропуская ни одного. Это была высокая, весьма воинственная с виду особа, а Бесс — женщина средней комплекции и не умеет пускать в ход кулаки. Налетчица продолжала рвать, пока ей не надоело, потом сказала: «Всего доброго» — и величественно удалилась.
4
Р е п и т е р о м (т. е. повторителем) в США называется человек, незаконно голосующий несколько раз на выборах.