Молю небо послать мне дни, столь же счастливые, как те, что я прожил в Вецларе, но боги не посылают мне больше таких дней; они умеют наказывать и делать Танталов. А все-таки я надеюсь на свидание, пусть хоть все пойдет кувырком. Но я не хочу увидеть Лотту, прежде чем смогу ей признаться, что влюблен в другую. Лучше бы я не писал вам и дал покой моему воображению. Но вот висит на стене ваш силуэт, а это уж самое худшее из всего, что могло случиться. Лента все еще точно такая же розовая, как была в коляске, только кажется мне, что она чуть-чуть выцвела с тех пор».

Он выпрашивает у нее гребенку, она слишком велика для нее. Он пришлет ей другую, поменьше, ибо «бедные мы чувственные люди… мне бы так хотелось иметь что-нибудь, что вы держали в своих руках, какой-нибудь осязаемый знак…

Думало Лотте больше, чем она обо мне, все три месяца. Но надеюсь со временем избавиться и от этой муки».

Проходит два месяца. Он не в силах выдержать больше. Под предлогом неотложных дел он едет в Вецлар, проводит там несколько дней. И накануне отъезда пишет:

«Я лишил себя поцелуя, в котором она не могла бы мне отказать. Чуть было не пошел к ней сегодня рано утром… Да, Кестнер, мне самое время уехать. Вчера, когда я сидел на кушетке, я только и думал, как бы повеситься, и, право же, достоин быть повешенным за одни мои мысли.

Я и ожидать не мог, что меня примут так мило. Я стал гораздо спокойнее… Да пошлет вам господь такую светлую жизнь, как те несколько дней, что я прожил возле вас».

Как окрепла, как выросла его страсть, как наслаждается он своими страданиями!

Когда ему разрешили в присутствии друга поцеловать подругу, в нем впервые поднялось, правда, еле ощутимо, отвращение к жизни. Но это продолжалось всего лишь минуту.

Покуда Гёте правит телегой жизни, он ощущает в себе энергию. Чем ближе, чем глубже разверзается пропасть, по краю которой проходит почти весь восьмидесятилетний его путь, тем увереннее держит он в руках поводья, подавляя мысль о том, как недостижима даже ближайшая цель путешествия, и спокойно занимается повседневными делами.

Вот и сейчас он становится франкфуртским адвокатом и формально остается им все три долгих года, которые вынужден прожить в родном городе. Двадцать восемь судебных процессов провел Гёте, выступая, главным образом, как защитник по делам франкфуртских евреев. Не очень-то много за четыре года адвокатской деятельности.

Впрочем, Гёте никогда не был сильным оратором, у него не было ни дара убеждения, ни темперамента борца, и, кроме того, он был начисто лишен суетного честолюбия, которое заставляет жаждать молниеносного успеха у окружающих. Словом, у него отсутствовали все качества, необходимые, чтобы стать крупным адвокатом.

Тем не менее, чувство реальности открыло Гёте доступ и к этой профессии. Только педантизм судопроизводства окончательно оттолкнул его от адвокатуры.

Первое выступление Гёте выдержано в поэтическом стиле страстного рапсода, и суд немедленно указывает ему на недопустимость подобного тона. Верный инстинкт Гёте заставил его отбросить качество, которое отличает адвоката от драматурга, то есть объективное отношение к обеим тяжущимся сторонам. Ведя первую защиту, Гёте старается вложить в свое выступление как можно больше страсти. Он защищает интересы сына, оспаривающего право отца на безраздельное владение фабрикой. Речь Гёте выдержана в самом причудливом ритме и занимает на бумаге целых десять страниц.

«О, — восклицает он, — если бы болтливое самомнение могло предопределить суждение мудрого судьи, а мерзкая грубость опрокинуть обоснованную правду!.. Трудно поверить, что противная сторона имела дерзость подать вам подобные документы, порожденные лишь безмерной ненавистью и страстью к подлейшей брани… О, уродливый ублюдок, зачатый в состязании между бесстыднейшей ложью, не знающей удержа ненавистью и наглейшей клеветой!..»

Заслышав такие речи, судьи, которые сидят, погрузившись в чтение сухих документов, с улыбкой качают головами. Адвокат противной стороны категорически отводит остроумную трепотню человека, высокомерие которого запомнилось ему еще с университетской скамьи. Но Гёте распаляется все больше.

Отвечая на реплику истца, он прерывает свою речь драматическим восклицанием: «Я не могу больше произносить свою речь, я не могу грязнить уста свои подобным богохульством… Чего же еще ожидать от такого противника?.. Нужны сверхчеловеческие силы, чтобы заставить прозреть слепорожденного, а держать в узде сумасшедших — дело полиции».

Тут уж и судьи, раздосадованные поэтическими пируэтами, выражают свое недовольство и делают выговор обеим сторонам.

Однако противная сторона справедливо указывает, что перебранку начала не она.

Гёте никогда не действует революционными методами. После первой атаки он быстро отступает на исходные позиции и лишь изредка разбивает деловой стиль своей защитительной речи неожиданными эпиграммами.

От процесса к процессу поведение Гёте выравнивается. Поэт превращается в адвоката. Может, в этом есть заслуга отца?

Элегантный старый юрист, получив титул имперского советника, уже не имеет права заниматься практикой. Однако негласно он многим помогает дружеским советом и, разумеется, весьма часто контролирует работу сына. Когда же сын приобрел писательскую известность, отец решительно и быстро изменил курс своего поведения. Старый честолюбец и человеконенавистник садится за стол, передвигает документы, папки, очки и линейку, покуда все они не принимают параллельное положение, и вместе с секретарем принимается подготавливать дела сыну. Медленно входит он в курс каждого дела, разъясняет молодому адвокату, как именно следует его вести; и тот удивлен — все становится неожиданно легким. Так отец освобождает сыну время, чтобы тот мог отдаться своим фантазиям. А если сыну захочется уехать, он может просто передать все дела отцу или шурину, ибо Корнелия вышла замуж за Шлоссера, тоже юриста.

Гёте начал ревновать сестру сразу же после ее помолвки. Он привык к своей подруге, привык делиться с ней планами, набросками, стихами, письмами, которые он получал, даже ответами, которые он писал. Консервативную часть его души всегда нервируют внешние перемены. Он тотчас же погружается в ипохондрию, сетует, что его бросили одного. И хотя в детстве и юности сестра была лишь его эхом и, быть может, робким союзником в борьбе с отцом, он хочет, чтобы она всегда была здесь, рядом, как только он возвращается домой, как только ему нужно излиться. Нервозность его снова усилилась. Это случается с ним периодически примерно каждые семь лет.

Но в этом году он становится известным. И будь он тщеславен, как бы тешила его слава! Да, «Гёц» прославил имя Гёте. Пьесу ставят и в северной Германии и в Вене. Правда, на сцене она не удержалась, зато как литературное произведение имеет большой успех. Гёте это забавляет. Он всегда добивался похвалы лишь немногих — и вдруг имеет успех у самого широкого круга читателей. «Мне бы хотелось, чтобы Лотта не отнеслась к моей драме равнодушно. Я получил уже много веночков, сплетенных из всяческой зелени и цветов, и даже из цветков итальянских. Я по очереди примерял их и, стоя перед зеркалом, смеялся над собой».

Он и сам пишет рецензии. «Франкфуртские ученые записки», орган литературных бунтарей, печатали критические статьи Гёте еще до того, как вышел «Гёц». Так что свой литературный путь он начал в качестве критика — нет, все-таки в качестве критического поэта или — так утверждает Гердер, как наглый молодой лорд, чудовищно шаркающий петушиными ногами. Ум так и брызжет со страниц гётевских рецензий. В каждой строчке иронических его замечаний звучит злая насмешка, столь излюбленная Мефистофелем, а в проклятьях — бесконечная дерзость молодых. Но чтобы стать действительно критиком, у сумбурного юноши отсутствует почти все. Иногда он воспринимает свою критическую деятельность только как неприятную обязанность. Тогда он сетует, что обречен сгубить лучшие часы жизни, тратя их на рецензии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: