Зато каждый день он берет чистый лист бумаги и сегодня, и завтра, и послезавтра, и всегда… И среди всех своих дел и безделья он не устает домогаться девушки, твердя ей, что отказался от нее навсегда.

«Скажите Лотте, что я внушаю себе, будто в силах ее забыть. Но тут меня хватает за горло старый недуг, и мне становится еще хуже, чем было прежде». И тотчас же вслед за этим: «Какая прекрасная была жизнь, с какой радостью я вспоминаю о ней! «Он спрашивает о каждом из ребятишек, которые шумели в доме Лотты, он хочет знать обо всем, что делается в Вецларе. Он хочет знать обо всем, что знает Лотта…

Как вдруг Кестнер сообщает ему потрясающую новость. Один из членов Брауншвейгского посольства покончил с собой из-за несчастной любви. Брауншвейгского? Удивительно! Несколько недель назад стоял еще октябрь — он слышал от посольского секретаря, будто у них застрелился писатель Гуэ. Гёте тогда еще написал: «Я уважаю такие поступки, но оплакиваю человечество… Надеюсь, что никогда не обременю моих друзей подобным известием».

Впрочем, вскоре оказалось, что известие ложное. Гуэ жив. Зато теперь, все правда. Умер Иерузалем. Странный мечтатель, философ, литератор, немного еще и художник, собиратель пейзажной меланхолической живописи. Кажется, сын богатых родителей, образован, независим? И, кажется, у него был роман с женой друга?

«Несчастный, — пишет Гёте в письме, — бедный мальчик. Возвращаясь с прогулки, я увидел его при свете месяца и сказал себе: он влюблен. Лотта, верно, припомнит, я еще улыбнулся тогда. Видит бог, сердце его грызло одиночество. Я знал его целых семь лет, но я мало с ним разговаривал; уезжая, я взял у него книгу; я сохраню ее, и буду помнить о нем до конца моих дней».

Бедный мальчик, одиночество и конец… Вот что почувствовал Гёте, узнав о смерти Иерузалема. Но ведь он и сам живет и жил, как Иерузалем. Его страсть растет все эти семь недель после прощания с Лоттой. В ответ на его просьбу Кестнер присылает ему письмо с подробным описанием печальных обстоятельств. Гёте холодно пишет ему — да, все это очень интересно, он перепишет его письмо, и продолжает:

«Вчера я решил написать Лотте. Но потом я подумал, что она непременно ответит: давайте оставим все как есть. А застрелиться мне, покамест, еще не хочется.

Как вам хорошо и как не самоубийственно — так не может быть никому, кто поднимается по трем каменным ступеням в дом господина амтмана Буфф, я понял по вашему письму».

Но в этом длинном своем письме Кестнер описывал, как был отвергнут Иерузалем, открывший свою любовь жене друга. Назавтра ему отказали от дома, а еще на следующее утро его нашли мертвым. Гёте, сперва, и на ум не пришло сравнивать свою судьбу с судьбой Иерузалема. Потом он все-таки делает это сравнение и, как ни горько ему, не может удержаться от иронии. И свои переживания и переживания другого он воспринимает как поэт. Он должен перелить их в образы.

Но он чувствует, как сильно характер его отличается от характера Иерузалема. В одном из своих эссе Иерузалем писал, что стать рабом жалкой страсти презренно. А вот когда она охватила его, он безропотно пошел к ней в рабство, он покончил с собой. Разумеется, Гёте никогда не пустился бы в своих произведениях в подобные рассуждения, он всегда защищал любое проявление страсти. Но у него и мысли не могло возникнуть о самоубийстве. В те месяцы он всегда клал возле кровати драгоценный кинжал из своей коллекции. «Прежде чем потушить свечу, я всегда пробовал, удастся ли мне погрузить себе в грудь на несколько дюймов острый клинок. Но мне никогда это не удавалось, и, в конце концов, я поднял себя на смех, бросил ипохондрическое кривлянье и решил жить».

Жить? Но как? Куда девались огонь, жажда знаний, тяга к образованию, снедавшая его еще год назад? Он живет уединенно, вдали от общества, ум и чувства его глубоко потрясены. Он совершает далекие одинокие прогулки. У него нет друзей.

Наступает зима. Он молод, ловок, прекрасно выглядит. Он мог бы вести самую светскую жизнь. Но нет! Он наряжает своих приятельниц на карнавал, а сам остается дома.

«Вокруг все пляшут. В Дармштадте я сижу один в моей башне… Странная ждет нас весна. Не представляю себе, как разрешится все, что мы заварили, но продолжаю надеяться, а остальное в дланях богов… Вы жалуетесь на одиночество! Увы, такова участь благородных душ, напрасно вздыхают они по зеркалу, в котором отражено их собственное Я… Священные музы, даруйте мне aurum potabile из чаш ваших, я изнываю! О, как трудно копать колодезь в пустыне и сооружать хижину!.. Предоставляю все на волю Отца моего… Покуда я еще в силах! Но малейший надрыв и крепчайший канат, пусть даже сплетенный из семи волокон, лопнет!»

Некий друг советует ему оставить мрачный город и попробовать устроиться при каком-нибудь дворе. Гёте отрицательно качает головой: «Мои таланты и силы слишком нужны мне самому. Я издавна привык повиноваться только собственному инстинкту, а это не может прийтись по сердцу никакому герцогу. И потом, пока я еще не ощущаю политической субординации».

«Занятие, совершенно лишенное цели и плана», занимает Гёте. Его жизнь и искусство лишены опоры. Кажется, он непрерывно качается на волнах, скептически ожидая чего-то, и с любопытством глядит вперед в полной пассивности — ни дать ни взять, как несчастный влюбленный. «Не думаю, чтобы я так скоро написал что-нибудь имеющее успех у публики. Тем не менее, я работаю, словно водоворот событий сулит мне нечто стоящее», — пишет Гёте, закончив вторую редакцию «Гёца».

«Я все еще не играю никакой роли в жизни и поэтому лучшие часы трачу на то, чтобы зарисовывать собственные фантазии…» — пишет он в другой раз.

Фантазии… Иногда он рисует их карандашом. Бродя за городом, вытаскивает из кармана нож и обращается к нему, как к оракулу. Сейчас он бросит его в ручей. Если нож уйдет в воду — значит, он станет скульптором. Если застрянет в зарослях ивы — не станет. Но предсказание оракула темно и двусмысленно: нож ушел в воду, но ветви ивы не дают ему выплыть. И Гёте рисует черно-белые рисунки по серому полю — профили своих друзей. Но нет, этого мало… Он снова берется за стихи.

Вот один из его рисунков: группа из трех человек — его сестра и ее приятельницы, одеты по-городскому, обычный академический рисунок. Перевернем листок. Вот что там написано:

Кем был я
От титанов ярых огражден?
От смерти кто меня,
От рабства спас?
Ты не само ли все свершало,
Священно пламенеющее сердце?..

Какой слабый рисунок и какие пламенные стихи!

Но так зарождается страсть, которая в течение многих лет будет почти его трагедией. Только перешагнув за тридцать, Гёте поймет, наконец, что у него нет таланта к изобразительному искусству. А сейчас он пишет: «У меня замирает сердце. Сегодня я впервые возьму в руки кисть! Не могу выразить, с каким смирением, благоговением, надеждой; вся моя участь зависит от этой минуты». Вот как патетично берется Гёте за искусство живописца. Много лет готовился он к этой минуте — рисовал, гравировал, вырезал силуэты. Но ведь, глядя на белый лист бумаги, который предстояло покрыть буквами, он никогда не дрожал. Почему же он дрожит теперь? Может быть, он бесталанный? Может быть, у него нет дара живописца?

Вовсе нет. Он рисует уверенно, улавливает портретное сходство, владеет колоритом. И, право же, его лучшие живописные работы вовсе не хуже маленьких его водевилей. А все-таки в рисунках его нет настроения, души.

Просыпаясь по ночам, он видит не свои рисунки, нет! В голове у него теснятся стихи. Тогда он бросается к конторке и, повинуясь вдохновению, пишет строки наискось, через весь лист бумаги. А иногда сочиняет и на рассвете, только-только очнувшись от сна. «Достаточно было любого повода сколько-нибудь необычного, и я был готов сочинять».

В один прекрасный день в руки ему попадает журнал Виланда «Немецкий Меркурий». Здесь напечатана статья самого издателя, который берет под защиту свою комедию «Альцесту» и утверждает, что она выше Еврипидовой. Статья пробуждает иронию Гёте. Он садится за бутылку бургундского и пишет весь день с такой быстротой, что персонажей успевает обозначить одними лишь буквами. Так рождается сатира «Боги, герои и Виланд». Разве он ненавидит Виланда? Нисколько! Он так прислушивается к мнению литературного Папы предыдущего поколения, поколения, против которого борется, что даже заключил пари с друзьями, как выступит Виланд «за» или «против» «Гёца». Его задела только манера, с которой Виланд обращается с эллинскими богами, и он берет под защиту Еврипида. «Боги, герои и Виланд» — гениальнейшая сатира Гёте. Он кусается здесь, но добродушно. В великолепном образе Фавна он пародирует не только Виланда, а всех поэтов того направления, которое современники окрестили «Буря и натиск»; пародирует он и Руссо и его «естественное состояние». Но как все, что пишет сейчас Гёте, это еще только забава, попытка, это все еще не настоящее произведение искусства. Он и сам упоминает о нем мельком. Это только игра, которой он занимается иногда из упрямства, иногда в насмешку. Он хочет умилостивить Эрота, который, он чувствует это, все еще парит над ним.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: