— Я был там! — Волнение душило Майкла, мешая говорить. — У меня оставались силы... чтобы спасти ее!
— Сил тебе хватило только на то, чтобы спастись самому, — грустно сказал Тсуйо. — И ты их использовал. Нельзя требовать от себя большего.
— Можно!.. — воскликнул Майкл.
Тсуйо пытливо посмотрел на ученика, выдержал паузу.
— Попробуй взглянуть на себя со стороны. Кровь бросилась тебе в лицо, она стучит в висках. Ты горишь, словно в лихорадке. Ты дал волю чувствам, и они затмили твой разум, подменили его горячностью. Ты не в состоянии здраво рассуждать и ясно выражать свои мысли — у тебя их нет. Горячность — ложный разум; ложный разум рождает ложные мысли. Ты лжешь себе, и ложь лишает тебя силы.
Сейчас ты в запальчивости убедил себя, что виновен и должен принять кару. Но истинный разум, пожелай ты прислушаться к его доводам, сказал бы тебе правду. Он знает, что ты неповинен в смерти Сейоко.
— О, если бы я был...
— Что «если бы»? — презрительно бросил Тсуйо. — Если бы ты был львом, то рвал бы плоть с моих костей. А если бы ты был комаром, то я протянул бы руку и прихлопнул тебя. Вздор!
— Вы не понимаете! — Голос Майкла сорвался от бессилия и досады.
Сгорбленный Тсуйо, уперев ладони в колени, озабоченно наблюдал за ним.
— Перед тем как войти к тебе, я был в ее комнате, — продолжал он. — Кто-то в мое отсутствие каждый день менял цветы в вазе. Тебе известно, кто это делал?
Майкл еще ниже опустил голову и кивнул.
— Вот теперь мне все ясно, — заключил Тсуйо, и голос его посуровел. — Дело вовсе не в чувстве вины за ее смерть. А дело в том чувстве, которое ты испытывал к живой Сейоко.
Угрюмое молчание Майкла было красноречивее слов.
— Что ж, в таком случае эта школа не принесет тебе пользы. Заканчивай свои сборы. — И сенсей поднялся на ноги.
Но Майкл, конечно, не уехал. Как и рассчитывал Тсуйо, его слова пробили стену, которой ученик начал окружать себя, встряхнули Майкла и помогли ему преодолеть жалость к себе. Однако призрак Сейоко остался бродить в сумраке его души, то и дело напоминая о себе приступами неутоленной страсти, которую Тсуйо назвал «горячностью».
Майкл вел нехитрую жизнь, пренебрегая бытовыми мелочами. Смерть и свалившаяся как снег на голову правда о жизни отца потрясли его, сорвали с мертвых якорей не слишком чисто надраенное, но устойчивое судно. Талант или, если угодно, блестящие задатки уравновешивали в чужих глазах его пренебрежение условностями и граничащее с неряшливостью неумение одеваться, а творческий беспорядок в квартире отвечал духу богемы. В общем, Майкл жил как хотел и делал что вздумается. Но теперь, как он подозревал, его свобода оказалась под угрозой. Джоунас собирается пристегнуть его к той же упряжке, которую, на свою беду, тянул Филипп Досс.
Был бы жив Тсуйо, Майкл мог бы обсудить это с ним, попросить совета.
В глазах появилось жжение. Слезы?
Нет, не Тсуйо ему нужен — больше всего ему всегда хотелось посоветоваться с отцом.
«О Господи, не иначе, как я спятил, — пришла мысль. — Кажется, я уже всерьез начинаю подумывать, не принять ли предложение дяди Сэмми. Куда все уходит, когда становится прошлым, папа? И куда ушел ты?»
Через несколько минут он встал из позы «лотос» и опять забрался под простыню. В комнате, погруженной в непроницаемый, смоляной мрак, не было видно даже едва колыхавшихся занавесок на окнах. Душный, перенасыщенный влагой воздух окутал берега Потомака. Где-то вдали сверкнула молния. Потом пророкотал гром.
Майкл принялся было по интервалу между вспышкой и звуком прикидывать расстояние, но так и не смог — провалился в тревожное, беспокойное забытье. И только гораздо позже он, вспоминая об этом, поразился, насколько отточенной была мудрость учителя. Ибо лишь возбуждение помешало сосредоточенности Майкла.
И не то было страшно, что сумбур в его мыслях не позволил ему сделать элементарных расчетов. Майкл не придал значения смоляной черноте ночи. Он не заметил, что за окном не горела больше цепочка огней по периметру ограды.
Одри вскинула ружье, прицелилась и выстрелила отцу в левый глаз. Вместо того чтобы упасть, он с ней заговорил:
— Я могу подарить тебе весь мир. — Его синие, как океан, губы совершенно не двигались. Более того, они были внахлест прошиты суровой ниткой, и слова сопровождало странное шипение.
Его костюм-тройка до странности напоминал рыцарские латы. Там, где от них отражался лунный луч, доспехи сверкали. Правая рука отца, закованная в рукавицу с шипами, сжимала черный дымящийся меч. В левой руке он держал кинжал с рукояткой из слоновой кости и клинком, вырезанным из полупрозрачного драгоценного камня.
Вот земля и небо. Зияющая черная дыра обращенной к Одри глазницы пропала; на ее месте появился кусок пластыря с намалеванным на нем немигающим глазом.
— Я подарил их тебе, Эйди. — Он вытянул вперед обе руки, словно нацеливая на нее оружие. За спиной его вздымались и уносились вдаль облака, клубясь столь близко, что казалось, будто пар треплет его волосы.
— Подарил? — закричала Одри. — Разве ты хоть когда-нибудь хоть что-нибудь дарил мне? — По сравнению с зычным и гулким басом отца ее голосок звучал, будто писк. Гнев обуревал Одри.
— Враги ослепили меня. — Отца затрясло от невообразимой ярости. — Они пытались убить меня, но только ранили.
— Это я, я стреляла в тебя, отец! — Одри залилась слезами. — Я ненавидела тебя, ты никогда ничего для меня не делал. Я нуждалась в тебе, а тебя никогда не было рядом. Ты никогда не думал обо мне, всегда о Майкле. Послал своего сынка в Японию. Ему ты расточал свое внимание даже когда был далеко от нас. Он всегда интересовал тебя. Ты устроил его в японскую школу. Ты постоянно следил за его успехами — почему? почему? почему? Теперь ты мертв, и я не могу спросить тебя. Я не могу даже злиться на тебя, потому что чувствую себя такой виноватой, что сама хочу умереть.
— Но я еще не умер, Эйди.
Неужели он не слышит ее? Или не обращает внимания? Испуганная Одри зажала уши ладонями.
Хватит!
Но это ничего не изменило. Слова отца проникали в ее плоть, жгли мозг болезненными электрическими разрядами. Отец поднял черный меч, и тот вспыхнул ярким пламенем. Он поднял кинжал, и из клинка забил фонтан дождя.
— Я должен о многом поведать тебе.
Одри вздрагивала от каждого слова, как от выстрела.
— Я должен многое подарить тебе.
Она чувствовала себя, как рыба, заглотившая крючок, дергалась и извивалась от боли, которая раздирала ее изнутри, от которой не было спасения.
Одри закричала.
Его голос обрел громоподобную мощь.
— Эйди, слушай меня! Эйди, Эээээйдиииии!..
С колотящимся сердцем Одри вскочила, села в постели и прижала руки к груди, словно могла сдержать этим тяжелые болезненные удары. Каждое биение пульса стремительно прокатывалось от груди до кончиков пальцев, отдавалось болью в висках. Ночная рубашка насквозь промокла от пота.
Ночь окутывала Одри саваном тьмы. Одри потянулась и включила торшер. Потом достала открытку от отца. Открытка пришла несколько дней назад. Одри тогда пробежала ее и сразу отложила, спрятала. Мысль о ней, когда пришло известие о смерти, была невыносима. Но сейчас Одри неодолимо тянуло снова и снова перечитывать ее, просто держать в руках, словно открытка была талисманом, охраняющим от ужасных знамений ночных кошмаров.
"Дорогая Эйди,
я на Гавайях. Впервые в жизни я по-настоящему одинок. Поговорить могу только с золотистым местным эфиром. Все оказалось совсем не так, как я себе представлял. Судьба забавляется, распоряжаясь нашими мечтами и надеждами.
Я так и не знаю, правильно ли я сделал, совершив один поступок. Это конец — вот все, что я знаю наверняка. Конец всему, конец нашей семье, какой бы она ни была. Хорошо это или плохо — тоже не знаю. И скорее всего, никогда не узнаю.
Эйди, когда мое послание доберется до тебя — этакая записка в бутылке с необитаемого острова, — уничтожь его. Вероятно, ты не захочешь сразу исполнить эту просьбу — некоторое время ее смысл останется для тебя неясным, — но, пожалуйста, сделай как я прошу.