– Это мой ялик! – кивнул он на маленькую.
Его! Собственная! И слово он применил мной еще не слыханное. Ну, про лодку я знал, понимал, что такое плоскодонка, читал про шлюпку, но ялик? Витька подтянул лодку за цепь, расковал весла, как-то лихо, по-морскому, наступил ногой на нос ялика и приказал мне:
– Садись на весла!
Я добрался до лавки, укрепил весла, и Витька прыгнул в лодку, отчего нос резко приопустился. Ему бы надо сесть на корму, уже потом соображал я, но в тот миг я отчаянно и радостно принялся буровить воду веслами.
Будем откровенны: я первый раз в жизни сел за весла, был, так сказать, человеком совершенно сухопутным, а Витька, выросший возле реки, даже не подозревал об этом.
Все заняло какие-то мгновения. Течение возле баржи оказалось сильным, гребец неловким, и струя, подхватив легкое суденышко, понесла нас вниз, к дебаркадеру, возле которого, отдуваясь, швартовался колесный пароход. Ялик стоял носом против течения, и я видел, как мы приближаемся кормой к пароходу, к огромным красным плицам его колеса. Я старался изо всех сил, даже привстал чуточку, когда делал гребки, но весла чиркали воду, то одно, то другое весло срывалось, стуча о борт лодки, и мы сплавлялись ближе к пароходу.
Все во мне заледенело, как это бывает с людьми в решающую минуту, – от этого леденящего гипноза, оцепенения, страха и гибнет чаще всего тот, кто мог бы спастись, будь он чуточку увереннее в себе.
С парохода крикнули:
– Эй, пацаны, куда вас прет!
– Иди на корму! – крикнул мне Витька и цепким, морским каким-то скачком, на полусогнутых ногах, оказался передо мной. Я сидел по-прежнему окаменелый.
– На корму! – приказал он.
Я послушно поднялся, ялик отчаянно закачался с борта на борт, прихлебывая речной водицы.
– Согни ноги! – крикнул Витька и подтолкнул меня к корме.
Едва удержавшись в лодке, я рухнул на колени и ткнулся подбородком о корму. Рядом слышался мерный плеск, я обернулся. Витька отгребал в сторону, а возле нас медленно проворачивалось огромное колесо с ярко-красными поперечинами лопастей.
Витькино лицо не выражало ни страха, ни отчаяния, ни злобы ко мне. Он просто трудился, откидывал весла, загребал ими воду, снова откидывал и снова загребал, напрягая руки, грудь и живот, и я поразился неожиданной мысли: как мог он сконфузиться в спокойном классе, этот парень, который не растерялся на неверной зыбкой и опасной воде?
Только потому, что здесь у него был опыт? Но какой такой опыт требовался в классе? Выходила явная ерунда, какая-то чепуховина, концы не сходились с концами, одно не вытекало из другого, я не находил связи, терялся и ничего не понимал.
Впрочем, не понимал по своей естественной неопытности. В жизни вообще часто одно не вытекает из другого и не сходятся концы с концами. Логике не все подчиняется в мире человеческих поступков, и еще не раз я увижу, как тот, кто считался всеми героем, оказывается трусом, а тот, кто считался слабым, был очень сильным. В общем, бывают задачки, где результат не сходится с ответом, которого ждут. И правильность решений как раз вот в этом – в том, что не сходится.
А Витька вывел ялик на тихую воду, бросил, ни слова не говоря, весла и пересел обратно на нос.
Я ничего не спросил, но, видно, лицо мое изображало такой вопрос, что он засмеялся и сказал:
– Ну, греби!
Мы плыли по тихой воде, и Витька учил меня, как опускать весла в воду, как закидывать их вперед до предела, а потом, не заталкивая в глубину, вести назад, помогая рукам всем туловищем.
Обратно, к барже, я подгребал сам, спокойно и уверенно пройдя стремнину, и Витька заковав свой ялик цепями, весело подмигнул мне.
Я радостно рассмеялся. Ладошки у меня вспухли прозрачными пузырьками, спина и руки болели, но я был счастлив, потому что научился полезному делу.
А самое интересное только еще приближалось.
Это было настоящее таинство! Торжественный, невиданный, даже чуточку пугающий ритуал! Особые, неслыханные дотоле слова!
Хриплым, прокуренным голосом начальник пароходства, тощий, как плоскодонка, с носом, похожим на руль корабля, в кителе с непонятными нашивками на рукаве, спрашивал строго Витьку:
– Какая у пленки чувствительность?
Борецкий произносил в ответ таинственные цифры.
– Бачка у нас нет, – говорил ему отец, – это тебе известно?
Витька деловито кивал, и отец, разделяя слова, а оттого произнося их как бы торжественно, продолжал:
– Ну ничего! Чувствительность невысокая! Можно проявить при красном свете!
Витька притащил красный фонарь, расставил такие пластмассовые коробки, они назывались кюветки, и принялся растворять какие-то порошки разных цветов, а я внимал происходящему, ни шиша не понимая, как последний тупица.
Вроде бы я во многом разбирался на третьем году школьной жизни! Уж по крайней мере вел себя уверенно в любых обстоятельствах, как мне казалось. Представить себе не мог, что могу выглядеть простофилей. А вот выглядел. И даже дважды в один день: сперва не умел грести, теперь ничего не смыслил в фотографии. Единственные понятные вещи говорила грубым мужским голосом Витькина мать. Она курила, сидела на табуретке и спрашивала:
– Тряпку руки вытирать взяли? А то опять Виктор насажает пятен на брюки! А температуру воды замерили? А окна не надо занавесить?
Оказалось, что и окна надо занавесить, и смерить температуру воды, и взять тряпицу для рук, и приготовить пинцет («зачем?» – поражался я), развести фиксаж («что это такое?») и, наконец, погасить свет.
На столе при свете красного фонаря таинственно чернели в кюветках три жидкости – проявитель, вода и фиксаж. Витькин отец взял «Лилипут», раскрыл его и вынул недлинный кусок пленки. Она казалась белой при красном свете. Потом он опустил ее в проявитель и уступил нам с Витькой место:
– Смотрите!
Витька подтянул меня к столу за рукав. Я затаил дыхание. Борецкий уверенно взялся за край пластмассовой ванночки и стал медленно, даже торжественно покачивать ее. Пленка в жидкости изгибалась, вылезала из ванночки, и тогда Витька топил ее, аккуратно прикасаясь пальцами к краешкам. Настало долгое ожидание. Проявитель в ванночке тихо всплескивал, и я почувствовал, что комната неторопливо, как бы в такт ванночке, покачивается и где-то слышен негромкий плеск. Это покачивалась баржа на воде, и непривычное, едва уловимое колебание ее окончательно превращало таинство при красном фонаре в какое-то возвышенное действие, которое обещает счастливую и нечаянную радость.
– Коля, – спросила меня в самый неподходящий момент Витькина мать, – а тебя дома не потеряют? Ведь уже поздно!
– Нет! – воскликнул я, отмахиваясь от тревожного вопроса и не желая думать ни о чем, кроме их счастливых колебаний – баржи и ванночки.
Там, в гуще проявочной жидкости, на белой полосе пленки начинали возникать сероватые линии. Они становились все четче. Уже можно разглядеть окна, забавные смешные окна, в которых черно, зато переплеты белые – все наоборот. А вот чье-то лицо – откуда-то взялся негр с белыми, как у вареной рыбы, глазами. Рядом белые кусты, белое дерево.
– Почему-то, – шепнул я, – все наоборот?
Витька не засмеялся, а торжественно, как заклинание, произнес еще одно незнакомое мне слово:
– Негатив!
– Аха, понятно, – выдохнул я, ничего не понимая.
Расстояние между мной и Витькой возрастало с каждым мигом. Рядом со мной был не обыкновенный одноклассник, к тому же еще и презираемый кое-кем за свой необъяснимый конфуз, а человек, который умел грести, обладал собственным яликом, жил на барже, но главное – умел не только фотографировать, но и качать кюветку, растворять порошки проявителя и фиксаж, знал, что такое негатив, и вот теперь глубокомысленно вглядывался в очертания на пленке, и весь его вид свидетельствовал о серьезности дела, которым он занимался, о полной самоотдаче, об умении делать то, что не умел делать я.
– Пап, погляди! – сказал он.