Я услышал серный дух разрытой могильной земли, обнажившей сопревшие в иле корни деревьев.

Поразмыслив, догадался, однако, что этот потусторонний запах исходит из картонных коробок, разбросанных по салону и напичканных «техникой для посольства», как выразилась Габриела. Я уже забыл, что думал тогда не о коробках, а о Стоуне. Так же, как сейчас, после воспоминаний о похоронах Нателы, думал уже не о Стоуне, а о Габриеле. О том, что она по-бисквитному пышна. И ещё о том, что она, наверное, испытывает огромное наслаждение, когда скидывает на ночь тесный лиф и разглаживает себя ладонями, сгоняя кровь к замученным грудям.

Я стал смешон себе и ненавистен из-за того, что не умею жить без хитростей. Если бы Габриела оказалась сейчас рядом, я бы уже не стал говорить о коробках. Я бы прямо спросил: Не заждалась ли крови её стеснённая плоть.

Габриелы, увы, не было.

Никого не было. Один лишь Стоун и я. Причём, вероятно, не было уже и Стоуна. В живых.

Мне стало не по себе.

Я поднялся с места и решил спуститься вниз, к людям, ибо ни моё собственное, ни общество мертвеца не обещало избавления от крепчавшего во мне чувства покинутости.

— Хлопнешь? — донеслось вдруг из-за спины.

Я обернулся и увидел Краснера. Он сидел, раздвинув ноги, на расположенном рядом со мной низком ящике. С початой бутылкой водки в одной руке и с мешочком картофельных чипсов в другой.

— Хлопну! — обрадовался я, поскольку мне показалось, что мне не хватало именно водки.

Краснер налил мне «Столичную» в единственный стакан.

— Можно прямо из бутылки? — спросил я.

Краснер застеснялся:

— Конечно! Но я здоров… Смотри, даже зубы новые…

— Я не об этом, — ответил я. — Бутылка лучше: сколько хочешь, столько и хлопаешь! — и хлопнул два глотка.

Краснер хлопнул столько же из стакана. Потом запихал себе в новые зубы пригоршню хрустящих хлопьев:

— А за что выпили-то? За то, что летим? — и протянул мне пакет с чипсами. — Странно: летим в одном направлении…

Заглянув в пакет, я отказался, поскольку там остались лишь крошки, сразу же уподобленные мною перхоти, которая — хотя Гена уже облысел — густо заснежила чёрные полозья подтяжек на его плечах.

— Не любишь? — спросил я и, запрокинув себе в рот хрустящий пакет, Краснер щёлкнул пальцем по его днищу, потом отёр кулаком губы и добавил. — Вот что надо толкать в Россию, чипсы! Подкинуть пару котлов, приставить к ним пару козлов и жарить.

Чипсовая пыль осела на подтяжках и смешалась с перхотью, но Гена немедленно смахнул её теперь уже на колени. Перхоть не сошла. После неловкой паузы он хмыкнул:

— Летим-то, сам понимаешь, на похороны.

Я бросил взгляд в сторону стоуновских штиблет, но промолчал. Говорить было не о чём, и Гена это осознал.

— Ты бы подумал, а? — всё-таки продолжил он.

— Я? — ответил я. — Подумать, конечно, подумал бы, но со страхом. А сейчас — ничего: кажется уже нормальным…

— А почему не хотел? — оживился Гена и отпил ещё. — Это мне очень интересно! Я скажу честно: все вот кричат «ура!», а мне грустно. Но объяснить этого, понимаешь, не могу.

— Кто кричит?

— Да все: и внизу, и наверху…

Я задумался. Хотя труднее было представить кто ликовал наверху, спросил я о Джессике:

— Даже Джейн Фонда?

— Про неё как раз не пойму, — признался Краснер.

— А как Займ? Ну, сидит там внизу рядом со мной и с Фондой.

— Знаю его! Длинный и лысый, да? Фрондёр! Места уже себе не находит! Ешё и воришка: я, мол, беру обратно свои слова, что пол-России — полные кретины; пол-России — не полные кретины. А сказал это впервые кто-то другой, не он… И про Маркса…

Я продолжал не понимать:

— А при чём тут кретины? Или Маркс? И кому он это сказал?

— У Чарли Роуза, на ток-шоу, — ответил Гена. — Тот пригласил его и стал рассказывать про поездку в Совок. Хоронить, мол, там уже нечего: разве что Ленина. А Займ этот стал хохотать, как будто это смешно! А от себя добавил про погребальный дым отечества. Надо, говорит, хоронить как в Индии: спалить и — по воздуху. Чтоб не ожил. Такой, мол, дым отечества мне и сладок, и приятен!

— А при чём тут всё это? — не понимал я.

— А при том, что и подлецы верят: de mortis aut bene aut nihil!

— Не понял, — сдался я.

— Это латынь! — пояснил Гена. — О мертвецах, говорю, либо хорошее надо, либо — молчок…

— Не понял другого, — пояснил я. — Не понял про какие похороны мы тут говорим и какого покойника ты жалеешь?

— Того же самого! Я всегда твоим чувствам доверял. Давай-ка выпьем за это! — и, отпив из бутылки, отёр губы. — А ты-то можешь объяснить почему нам его всё-таки жалко, а? Я не могу: чувствую, что нехорошо, а почему не знаю… И не потому даже, что это — родина! Если бы даже такое произошло на луне, всё равно было бы грустно!

23. Не Маркс — сволочь, а человек — свинья

Я догадался, что мы имеем в виду разных покойников. Краснер говорил не про Стоуна. Он говорил про социализм, и грусть его представилась мне такою понятной, что я нашёл возможным её объяснить:

— Объясню и себе, — сказал я. — Грусть эта, Гена, приходит оттого, что уходит странная иллюзия, будто кто-нибудь или что-нибудь лучше, чем мы сами. Все мы тайком знаем себе цену — и она нас не впечатляет. Мы понимаем ещё, что если все устроены так же, как и мы, а не лучше, наши дела плохи хотя бы потому, что к нам, стало быть, относятся — как сами мы к другим…

Я отхлебнул из горлышка и, пробираясь наощупь, продолжил произносить слова, в которых не был уверен:

— А относимся мы друг к другу хуже, чем скот, потому что у скотины нету выбора. Каждый живёт как скотина — под себя, но скотина себя не видит, а мы на себе помешаны! Каждый из нас — маньяк! Слишком прост и гнусен! Кто это сказал, будто нету ничего дурнее, чем если тебя поймут до конца?

— Юнг, да? — вставил Гена испуганным голосом.

— А чем это дурно? Ведь все только и жалуются, что их недопонимают! А дурно тем, что быть понятым до конца — это быть разоблачённым. Вот ты смылся, да? Или сам я…

— Откуда? — ещё раз испугался Гена.

— Ну, оттуда. А почему смылся-то? Свобода, антисемитизм, справедливость… Что там ещё?

— Ну да, это ведь всё правда…

— Не полная! А значит — неправда… Смылись мы потому, что справедливым и свободным каждый из нас считает окружение, где живут под себя.

— А отчего грусть-то? — напомнил Гена.

— А я уже сказал. Мы надеялись, что другие лучше нас, что возможно жить не под себя, а иначе… Хороним не социализм, а надежду на человека…

— Так ты социалист? — ужаснулся он.

— Не знаю, — признался я. — И не потому даже, что одни и те же слова значат разное и что языков на свете меньше, чем людей… Я — серьёзно: каждый должен говорить на своём личном языке… Всё равно никто никого не понимает. Зато мысль будет выражена точнее…

— А почему не знаешь — социалист ты или нет?

— А никто не знает кто он такой. Если социализм не выдержал и скончался по той причине, что он лучше людей, какие они, увы, есть, то я — социалист. Не Маркс сволочь, а человек — свинья. Сталин — как все мы. Сознавал, что сам он — свинья, но надеялся, что другие лучше. Но без глупости нету надежды… Христос тоже был не умён. Чего только не нёс! Одно это чего стоит: блаженны кроткие, нищие и всё такое! На что надеялся? А Моисей? «Не убивай, не лги, не кради!» На кого рассчитывал? И ещё это: не суетись! Довольно и того, что наживёшь за шесть дней. А почему социализм не выдержал? Да потому, что человек — если и произошёл от животных, то от свиньи! Ему всего не хватает: не лезет в него, а он всё пихает! Налей теперь в стакан! А чипсов нету?

— Чипсов уже нету, — растерянно произнёс Краснер. — Кстати, если голоден, иди вниз: там уже все обедают… Венецианские лазаны и рулет из телятины… А этот Займ, кстати, сказал тогда ещё, что в России другая половина страны произошла от червяков…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: