Я выбрался из кресла:

— Я буду рулет…

Гена тоже поднялся с места, но потоптался и сказал:

— Я, знаешь, книгу написал…

— Знаю. О том, что люди перестают быть собой и проживают чужую жизнь. Да? А как семья?

Он ждал вопроса и ответил мгновенно:

— Большая уже: нас теперь шестеро. Ирка вышла замуж за того сальвадорца, помнишь? И родила сына. И Люба моя тоже сообразила. Тоже сына! — и, достав из заднего кармана утыканный кредитками бумажник, он вытащил из него снимок. С полароидного пластика большими запуганными глазами на меня посмотрели в упор два мальчугана не старше четырёх лет.

— Какой из этих краснерятов — внук? — спросил я.

— Слева.

— Этот, нет, не Краснер! Весь, видимо, в отца: дочь-то у тебя светлая!

— Ты получше взгляни, — настоял Гена.

Я взглянул получше. Сомнений не возникло: человек был смуглый. Собираясь уже возвращать Гене пластик, я замешкался: второй, справа, тоже оказался смуглым — с чёрными волосами и тёмными глазами. Я задумался и спросил:

— Гена, а волосы-то у тебя самого были…

— Под стать фамилии: красные! — выпалил Гена. — Рыжие в общем, как у Любы. Бабам цвет этот идёт, а мужикам — упаси бог! Да я счастлив, что облысел… А ты не помнишь — что ли?

Спросил я как раз потому, что помнил: супруги Краснеры ничем не походили на сына, который продолжал сверлить меня чёрными зрачками. Походил сын не на Краснеров, а на своего соседа, на племянника. Причём, походил не столько цветом, не столько даже быстрыми линиями лица, завязанными в восточный орнамент подбородка, сколько знакомым выражением взгляда — пытливым и наивно-растерянным. Как это?! — воскликнул я про себя. В спину кольнуло холодным гвоздём. Резко пригнувшись, я повернул лицо в сторону окна и стал смотреть в него долго и напряжённо.

— Что ты там увидел? — пригнулся и Гена.

— Не надо! — вскрикнул я и оттолкнул его, чтобы на фоне позолоченных облаков по ту сторону стекла он не успел разглядеть ужаснувшую меня картину: отражение моего собственного лица, начерченного размашистыми штрихами, которые охвачены сверху жирной скобкой чёрной шевелюры, а внизу закручены петхаинской арабеской.

Отпрянув от окна, я всё-таки сообразил, что, в отличие от меня, Гена не нуждался в стекле, чтобы разглядеть это лицо.

— Что ты там увидел?

— Знакомое лицо. Но его уже нет.

Пока Гена размышлял над моим ответом, я бросился искать опровержение своей ужасающей догадки — и нашёл его так же легко, как заподозрил себя в родстве с краснеровским потомством. Даже в складчину этому потомству было меньше десятилетнего срока, миновавшего со дня, когда Гена умыкнул от меня в Балтимор жену и дочь.

Я вздохнул и снова с вожделением подумал о рулете…

24. Красота не дополнение к жизни, а её альтернатива

Гена думал о другом:

— Ты мистик?

— Шизофреник: лица всякие мерещатся… И всё — в облаках… — и, заторопившись вниз, к рулету, я шагнул в сторону лестницы рядом с гардиной, за которой находился Стоун.

— Мистики и шизофреники пребывают в одной воде, — объявил Гена. — Первые плавают, а вторые тонут.

— Кто это сказал? — встрепенулся я.

— Ты! — рассмеялся он и, выдержав паузу, принял какое-то решение, а потом выдохнул из себя пропитанный водкой воздух. — У меня сохранилась твоя синяя тетрадь… Я прихватил её тогда впопыхах. Она, кстати, — при мне, в портфеле…

— Так она у тебя! — ахнул я и перехватил его задымленный враждебностью взгляд. — У тебя она, значит?

— И часто перечитываю… Чувство — как если б написал я сам…

— Так она сохранилась? А я считал её пропавшей и жалел, потому что заносил в неё дикие вещи.

— Знаю, — подхватил Гена. — Про то, как все мы живём не своей жизнью — так что ли? Потому что — своей жизнью жить невозможно. Или — нечем. Это не дикие вещи. Вот прочтёшь мою книгу и поймёшь, что — нормальные…

Меня осенила ещё одна догадка, но Гена разгадал её:

— Тебе может почудиться, что я списал мою книгу из этой тетради.

Я изобразил на лице удивление.

— Может, может! — заверил он и заговорил вдруг быстро, еле поспевая за своим хмельным дыханием. — Но это не так! Люди мыслят одинаково. И чувствуют одинаково. И все мы одинаковые, нет таких, которые лучше или хуже! Это, скажешь, старая истина? Ну и что? Истина не портится от времени! Кто это сказал? Какая разница! Тот, кто сказал, не сказал ничего такого, чего не знал без него каждый, кто этого не сказал!

Дальше уже Гена стал говорить без паузы, без знаков препинания, ещё быстрее и очень раздражённо:

— Ведь что такое человек комбинация восприятий а воспринимают все одно и то же дерьмо то есть жизнь а жизнью является именно то что объявляется таковою людьми значит разницы между людьми нету только в том как складываются детали восприятия но человек меняется со временем становится другим совершенно другим человеком хотя никто на это не обращает внимания все смотрят на оболочку и думают что это тот же самый человек а он совсем уже другой каждый мнит себя философом но все мы херовые философы все мы писатели но херовые вот у тебя там записано в тетради такое сравнение неотвратимый как волна или как прорастание щетины на лице не помню точно но это общеизвестно и ещё про эмигрантских дураков записано что выходцы из приморских городов именуют своих дур рыбоньками и лодочками а уроженцы горных селений называют жён козочками а из крупных городов говорят пупсики да кисоньки тоже мне бальзак всякое там у тебя записано но ничего такого чего не смог бы придумать любой засранец про человека ещё записано который потерял все волосы но не избавился от перхоти или который решил покончить с собой а потом испугался что этим может подорвать себе здоровье и что каждый должен заботиться о собственной плоти и всячески её поддерживать потому что удобнее всего жить именно в собственной плоти и другой тебя в свою плоть жить не пустит и что поэтому если родился идиотом то лучше оставаться идиотом потому что ум опасен для глупцов и про попугая которого хотели отравить потому что он научился говорить не то чему его учили и что всё на свете смешно и что в эфиопии например люди помирают от голода а им посылают оружие и что все настолько изолгались что это уже не опасно потому что никто никого не слушает но кто же всего этого не знает все знают я например знаю и всегда знал и все люди одинаковые и потому нет ничего что могло бы остановить жизнь никакого средства абсолютно никакого…

— Есть! — вскричал я наконец. — Есть такое средство!

— Есть? — осёкся Гена и выкатил глаза.

— Конечно, есть, — сказал я уже спокойно. — Весь мир должен договориться не трахаться без гондона… Или проливать семя в простыню…

Гена задумался — и мне стало за него грустно.

К окну снова прибилось заблудшее облако. В салоне стало темнее. Лысая голова Гены, покрытая перхотью, представилась мне худосочным коровьим выменем с шелушащейся кожей. Понять этот неожиданный образ не хватило времени: сквозь облако пробился тонкий луч света, набитый солнечной пылью. Гена сперва сморщил лоб, сомкнул веки, а потом распахнул их и уставился на меня затуманенными глазами.

— Меня развезло, — проговорил он. — Всё кружится… Даже потолок…

— Ты много выпил, Гена, — подсказал я, — но этой проблемой страдаю как раз я.

— Но ты пьёшь — и ничего! — качнул он выменем.

— В этом и проблема! — кивнул я и бережно прислонил его к стенке с ободранными обоями.

Он не сводил с меня взгляда — столь беспомощного, что у меня мелькнула мысль, будто непостижимость существования способна довести человека до крайнего слабоумия. Или — что отрешённость от земного и есть земное блаженство.

— Всё очень быстро кружится! — пожаловался он.

— Надо было закусывать не чипсами. А сейчас не суетись, а то закружит быстрее. Попытайся за что-нибудь мысленно ухватиться.

Гена попытался, но ничего не вышло.

— Не могу, — простонал он. — Цепляюсь, но срывает…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: