Через час, на лихорадочном совещании в «Макдональдсе» между моей семьёй и Краснерами, было постановлено, что Гена домой к себе не возвращается и ночует в квартире Любиной подруги, на неделю укатившей с женихом в Канаду и оставившей ей ключи — кормить кота. Что же касается меня, психиатра Краснера, я переселяюсь на день-два, до исхода кризиса, к Любе с Ириной. Краснерам было неловко и они намекнули, что после моего освобождения купят ещё одну бутылку коньяка. Более качественного. Люба обещала мне не мешать работать над книгой и ходить по квартире в гуцульских войлочных шлёпанцах. Ещё она обещала отменить завтра выходной и отправиться в отель, а Ирина с радостью вызвалась навестить одноклассницу.

— Знаю я эту одноклассницу! — рыкнул Гена. — Сидеть бля дома!

Вечером, в идиллической семейной обстановке за чашкой грузинского чая, выданного мне «в дорогу» женой, и за песочным печеньем по-ялтински, испечённым Любой, я прописал индусским молодожёнам оптимизм. Пояснил при этом, что оптимизм рождается из понимания простого факта, что завтра обстоятельства не могут сложиться хуже, чем сегодня. К этому рецепту я добавил несколько нравоучительных, но весёлых историй на тему первой брачной ночи. Завершил их самой зажигательной сказкой из «Тысячи и одной ночи».

Всё потом вышло как в пьяном бреду, тем паче, что, кроме чая, жена моя, то есть не Люба Краснер, не временная и подставная, а настоящая, — вечная жена из временно покинутого дома, — вернула через мою дочь по моей новой семье, через Ирину, бутылку французского коньяка. Ей хотелось подчеркнуть, что в беде наиболее полноценные эмигранты призваны помогать друг другу без оглядки на дешёвые дары.

Поскольку индусы пили один только чай, всю бутылку — пока разыгрывали перед гостями роли супругов — выдули мы с Любой, и в алкогольном чаду перевоплощения ночь у нас, как мы оба и предчувствовали, вышла не просто супружеской, а именно новобрачной. Расписанной арабской вязью и индийскими красками.

Люба удрала на работу раньше, чем я проснулся.

Перед рассветом мне приснился горящий жираф, который вёл себя более экстравагантно, чем на картине Дали. Он, во-первых, лежал голышом, без покрывала, в двуспальной кровати среди продрогшего Квинса и — хотя пылал тем же ослепительно-оранжевым огнём геенны — притворялся, будто не в силах пробудиться. Во-вторых же, горящий жираф не позволил себе стонать от боли или морщиться от запаха своего палёного мяса. Сознавая вдобавок, что возгорелся он от похмельного скопления гудящих спиртных паров и шипящего стыда за свершённый грех…

Пробудившись, но всё ещё не решаясь разомкнуть веки, я стал отбирать в голове лучшие оправдания своей выходке. После долгих колебаний остановился на очевидном: я — это не я, а Гена Краснер. Женатый на Любе. А потому оказавшийся в её кровати. На своей собственной, Гениной, территории.

Непогрешимость этого довода придала мне силы подняться и направиться в ванную.

До горячего душа, однако, дело не дошло. Стоило мне невзначай вспомнить ночные сцены, особенно последнюю, как плоть моя вспыхнула вихрастым пламенем стыда. Никто и никогда в моём благонравном племени не решался вести себя так похабно, как вёл себя я с собственной же женой! С родительницей моего же потомства!

Задыхаясь в огне, я жадно отвернул синий кран — и в тот же миг из моей груди вырвался не мой, удивительно пронзительный, крик: вся моя пылавшая плоть зашипела вдруг под ледяной струёй и скрючилась от несносной боли.

На крик ворвалась Ирина, отдёрнула и без того прозрачную ширму, оглядела меня с головы до пят, улыбнулась и спросила распевным тоном:

— А вы тут давно-о?

— Это… Принимаю душ, — пролепетал я и прикрыл себе пах, вздёрнув к животу сразу оба колена и плюхнувшись задом в пустую ванну.

— Ду-уш? — протянула Ирина, продолжая улыбаться. — Без воды-и-и? — и подумав, добавила: — Без воды-и-и не бывает ду-уша!

Я тоже вспомнил, что без воды не может быть душа. Вода из крана не бежала — и я был сух…

— Я уйду-у, а вы-и поднимитесь и приди-ите в себя-а-а! — предложила Ирина.

Пришёл я в себя не скоро. Не раньше, чем вернулся к дожидавшейся меня рукописи об истории благомудрия. Предстояло отредактировать главу о «замечательном назарянине». Перечитал её и вычеркнул не мои слова: «Если Иисус Христос жаждет погибнуть за наши грехи, стоит ли расстраивать его их несвершением?»

Потом вспомнил ощупывавший меня в ванной надменный взгляд Ирины. Весь день она смотрела на меня теми же глазами — что, как выяснилось позже, предвещало неожиданное. Тогда, правда, мне казалось, будто, догадавшись о происшедшем между мной и родительницей, девушка мучилась в подборе слов для выражения негодования.

4. Из возбуждающего страха перед предстоящим

В концу дня позвонил Гена. Просил передать жене, что её подруга поругалась с канадским женихом, возвращается к коту, а ему, Гене, не ясно куда сейчас переть. Позвонила и моя жена: проведать как мне работается в трудных условиях. Я отвечал спокойно, но дотлевавший жираф реагировал иначе — воспламенялся и жертвенно дёргался. Я решил, что уйду домой сразу же, как только вернётся Люба.

Вышло иначе. До её возвращения в квартиру ввалились возбуждённые индусы со штофом вина и пряностями. Зять отвёл меня в сторону и поблагодарил за вчерашний рецепт. Потом, задыхаясь от гордости, описал мне ударную сцену из своей последней — и наконец победной — схватки с демоном половой неуверенности.

Как я и ждал, Люба вернулась позже, чем должна была. К разгару пира. Хотя пировали — правда, нервно — только мы с Ириной. Помимо очевидных причин, нервничали мы потому, что индусы не спешили уходить. Грызли лесные фисташки, гоготали по-индусски и дожидались прихода новых пациентов, которых завербовали для меня среди соседей.

Действительно, через час заявился нелегальный эмигрант. Мексиканец. Жаловаться стал не на иммиграционные власти, а на свои смешанные чувства к американской падчерице.

Потом пришёл северокореец, изнемогавший от ностальгии по Южной Корее.

Я прописал обоим то же самое — оптимизм. Квалифицировав его теперь как присутствие духа. Оба просили растолковать смысл этого выражения. Я объявил, будто стремиться надо не к тому, чтобы стать вдруг каким-нибудь совершенно другим человеком, а к тому, чтобы себя изменять.

Люба — от возбуждающего стыда за вчерашнее и из возбуждающего же страха перед предстоящим — доливала себе в стакан испанское вино из штофа. Разговаривать было не о чём: любое слово прозвучало бы глупо. Оставшись, наконец, без Ирины и гостей, мы, не сговариваясь, подались к многосерийному семейству на телеэкране и, избегая встречных взглядов, хохотали громче, чем закадровые фиктивные зрители, представляющие всенародный класс идиотов.

Потом, после того, как оба сделали вид, что на всю оставшуюся жизнь запоминаем каждый финальный титр, мы с Любой — опять же не перекинувшись словом — развернулись друг к другу и стали играть в карты, путая правила одной игры с предписаниями другой. Играли долго, пока в штофе не стало так же пустынно, как на улице за окном. Потом — опять же без слов — вышли в спальню.

В спальне произошло то же самое, что произошло накануне. После французского коньяка. С поправкой — существенной — на дешёвое вино.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: