На третьем этаже всегда было тихо, как и на четвертом, где жили скрытной, внутренней жизнью. В лестничных проемах сохли пропитанные пахучим составом разрезанные холсты, в коридор не проникало иных звуков, кроме слабого, монотонного завывания сквозняка, но стоило открыть дверь — и тебя оглушало далекое эхо. Как паутина гнездилось оно в углах и под потолком, и даже шепот, казалось, рождал гул, который прятался в деревянных переплетениях шатких мостков. Маленькие фигурки людей были разбросаны по всему цветистому полу зала, похожему больше на внутренний вид большой церкви, нежели на оформительский цех производственных мастерских.

Андрей шел мимо платформ с ведрами жидких красок, брошенных кистей, пульверизаторов, по расписанному местами холсту, покрывавшему пол. Мозаика цветных плоскостей и линий рябила в глазах, земля уходила из-под ног, как в самолете, когда тот, разворачиваясь, ложится на крыло.

— Молодец, что пришел, — мама улыбалась, оглядываясь вокруг, словно нас окружало плотное кольцо фотокорреспондентов и она хотела получиться анфас на всех фотографиях.

— Познакомьтесь, мой сын. Узнаешь, Настя? Мой сын.

В ответ вздыхали, улыбались, причитали, и я кланялся, как на сцене. Мама вела меня по залу. Так, должно быть, водил когда-нибудь император победителя-полководца по своему дворцу.

— Мой сын, — широкий жест в мою сторону. И в ответ на удивленно-восторженный возглас безнадежно махала рукой: мол, отрезанный ломоть, и пренебрежительно-шутливо, но с удовольствием перечисляла немногочисленные мои титулы, безбожно все путая.

В основном мы встречали маминых «девочек». Они называли меня по имени, узнавали, а я смутно, сквозь впечатления минувших лет, припоминал их лица, многих имен не помнил и поэтому часто оказывался в затруднительном положении, мычал что-то неопределенное в ответ и с удивлением отмечал, что они помнят обо мне многое такое, что сам я почти забыл. Прошедшие годы углубили их черты, изменили цвет волос, но выражения лиц остались прежними, так же как манера говорить и краситься.

— Ты уже видел нашу панораму? — спросила мама.

— Сверху нет, — сказал я. — А внизу ничего нельзя понять. Если можно, покажи сначала эскиз.

На маме был темный фартук, о который она вытирала руки, перепачканные ультрамарином. Окантованный эскиз стоял, прислоненный к спинке старого венского стула, посреди зала. Бумага, которой он был оклеен по краям, кое-где задралась, и стекло было испачкано краской. В импровизации на тему Москвы я сразу узнал мамину манеру: луковичные купола церквей, Кремль, автомобили, река, фонари, высотное здание — все это было прочно сцеплено друг с другом, сопряжено, выходило одно из другого и создавало праздничное впечатление города, наполненного глубоким течением жизни.

— Красиво, — сказал я.

— У меня есть для тебя почти такой же. А теперь поднимемся.

Мы направились к железной винтовой лестнице. Мне, как и раньше, было странно и страшно идти по расписанному холсту. Казалось, на нем останутся следы грязи, которые будут видны потом.

Навстречу нам по залу шла бывшая мамина ученица, и мы поздоровались как старые знакомые. Еще бы не старые. Сколько лет прошло с тех пор, сколько зим?

— Боже мой, Наташа!

— Вы наверх? — спросила она.

— Хочу показать сыну работу.

Маму позвали в раскрасочную.

— Пошли, — сказала Наташа, — я покажу.

— Ты совсем не изменилась, — сказал я.

Она обернулась, окинула меня взглядом с головы до ног, словно сняла мерку, и я понял, что не ошибся. Наташа не менялась. Несмотря на то, что у глаз и у губ стало больше мелких морщин, сами глаза остались теми же, с поволокой, словно пьяные, а губы — полные и красивые. Портрет довольно банальный, но лучше я все равно не сумел бы описать ее внешность.

— По-моему, это ты, мой милый, совсем не меняешься. Такой же, как в двадцать лет.

— Что ж, — сказал я. — Будем тогда считать официальную часть встречи законченной.

Хотя мне хотелось сказать: «Послушай, ведь мы не виделись бог знает как долго». Но при этом возникала опасность впасть в сентиментальные воспоминания.

— Я уже старуха, Андрей. Знаешь, сколько мне?

— Тридцать девять?

Мне показалось, что ей неприятна эта тема.

— Как поживает твое святое семейство? Ты все такой же примерный папа, и Катя по-прежнему не отпускает тебя ни на шаг?

— Не нужно быть любопытной, Наталья.

— Ты зазнался, никогда не зайдешь.

— Я редко бываю в Лукине.

— Маша говорила: стал большим начальником. У тебя, наверно, имеется молоденькая секретарша?

Я живо представил себе нашу триста сорок третью комнату, пропахшую химикатами, лаборантку Валю, всегда усталую от работы и от семейных забот, и ответил:

— Секретарша что надо.

— Ты получаешь много денег?

— Оклеиваю стены.

Она еще раз взглянула на меня, точно легким движением руки пыталась в рисунке запечатлеть характерный жест, и в ее глазах была жалость. Жалость ко мне — преуспевающему технократу, к машине, занятой производством материальных ценностей. Я несколько раз ловил на себе этот взгляд: непримиримый, сочувствующий, подозрительный, завистливый.

— Ну вот, — сказала Наташа. — Вот мы и пришли. Теперь смотри.

Мы стояли на мостках в центре зала и, облокотившись на перила, смотрели вниз.

— Ну как?

— Эскиз мне больше нравится.

— Еще бы, — сказала Наташа, — все пришлось переделать. Сначала расписали, как у Маши на эскизе, в пастельных тонах. Все было хорошо, художникам нравилось. Потом приехали какие-то деятели: церквей много. Ну, церкви — ладно. Забрались наверх. Серо, говорят, тускло. Нужно поярче. А у нас так мягко было, по-весеннему, ты же видел эскиз. Теперь, когда все испортили и нарушили замысел, им нравится.

Мостки раскачивались от каждого движения, и казалось, вот-вот рухнут или перевернутся, как недогруженная лодка. Я попросил Наташу показать расписанные ею тарелки и доски, о которых слышал от мамы, и мы прошли к галерее, потом миновали несколько дверей и в одну из них вошли. Это была комната отдыха с продавленным диваном у правой стены, на которой висела гипсовая театральная маска. У окна стоял стол, испачканный глиной и красками. Несколько венских стульев безалаберно расставлены по всей комнате. В углах — рулоны ватмана, натянутые на подрамники холсты, обращенные лицом к стене, разный художнический хлам. Я обошел комнату, вдыхая знакомые запахи маминой мастерской.

Когда Наташа отвернулась, чтобы окинуть взглядом свои владения и решить, с чего начать, я заметил самую существенную перемену, которая произошла в ней за эти годы. Ее прекрасная длинная шея была перевита грубыми веревками жил, которые, казалось, душили ее. Это было так ужасно, что горло мое спазматически сжалось и издало странный звук, похожий на стон. Она обернулась, вплотную подошла ко мне. Я поцеловал ее в губы.

— Смотри-ка, теперь это у тебя даже лучше получается.

— Как у святого Антония.

— Не издевайся, Андрей, — и, довольно с меня стариков.

— Тебя преследуют старики?

— Старики, Андрей, теперь одни старики. И среди них твой знакомый, Николай Семенович.

— Поздравляю. Это сам великий змей-искуситель.

— Мне, пожалуй, только и осталось теперь, что завести роман с дьяволом, — сказала Наташа печально. — Ну вот, «Сусанна и старцы». — Она достала один из гипсовых дисков. — Сусанна — это я.

— Значит, один из старцев — Николай Семенович?

Наташа не ответила.

— Еще одна тарелка, — сказала она, вытирая фартуком пыль с тыльной стороны диска и ставя его рядом с первым. — «Лот с дочерьми бежит из Содома».

— Не слишком ли они скромны для девиц, совративших своего отца?

— Конечно, нет. Разве ты не понял этой истории? Они были скромными набожными девушками. Иначе бы их не пощадили и сожгли в городе вместе со всеми.

На следующем диске был изображен кутеж. Вино, стол, зеленая скатерть. Я узнал мотив. Мы с Наташей в Москве у ее тетки. Воспользовавшись теткиным отъездом, мы кутили без нее в ее доме. Кажется, это было летом пятьдесят шестого. Как раз вскоре после этого я заболел тифом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: