Сад запущен, все заросло травой, сквозь начавшую желтеть зелень просвечивают темные глаза одичавших слив, некоторые из них перезрели и лопнули, так что видна розоватая запекшаяся сердцевина. Большинство яблонь не плодоносит, только одна у заброшенного колодца ломится под тяжестью прозрачных на солнце яблок с румянцем во всю щеку, как у младенцев с мороза и у склеротических стариков.

Две туи рядом с садовой скамейкой, почти не выросшие с тех пор, как я их помню, похожи на нахохлившихся куриц.

И еще одно экзотическое дерево — то ли японское, то ли южноамериканское, посаженное отцом у дорожки к дому. У этого дерева странное имя, которое я никак не могу вспомнить. Кажется, оно созвучно словам «чибис» и «чимабуе». Листья у него узкие и серебристые, ствол гладкий, а цветы в форме расширяющихся трубочек. Сейчас оно стояло без листьев и цветов, с вознесенными к небу голыми ветками. Я дотронулся до ствола. Внизу, у корня, что-то неприятно хрустнуло.

Сквозь капе́ль из водопроводной трубы рядом с крыльцом я слышу три женских голоса, один громкий, раздраженный, наступающий, другой спокойный, как бы уравновешивающий первый, и третий — самый заметный голос бесшабашного и неопытного барабанщика, которому кажется, что чем чаще и сильнее ударяет он в барабан, тем большее впечатление производит его музыка. Голоса на веранде звучат одновременно и неслаженно, как на первой репетиции.

Я вхожу. Ко мне повернуто вполоборота лицо мамы — вопросительное, недоумевающее, невидящее. Рядом, у большого стола, покрытого клетчатой клеенкой, маленькая барабанщица — моя сестрица. Вместо глаз — две черные блестящие пуговицы, мордочка вытянулась в направлении скрипнувшей двери. И наконец, третья фигура стереоскопического цветного крупнозернистого снимка — фигура бабушки. Она смотрит на дверь, то есть на меня, то есть в объектив фотоаппарата, и, как всегда, — от смущения, что ли? — голова откинута назад, нижняя губа капризно наползла на верхнюю. Она, как и мама, получается неестественной на фотографиях, что шестьдесят лет назад, что теперь.

— Ой! — говорит бабушка, и кадр рушится, мама смотрит и узнает меня, сестричка прячется за ее спину.

— Андрюшенька, дорогой!

— Джаник, как хорошо, — говорит бабушка, раскрывая объятия.

— Мариночка, что же ты? Узнаешь? Это же твой братик, Мариночка.

— Здравствуй, — мямлит наконец сестричка моя, пятясь в смущении.

Дом наполняется суетой.

— Я сейчас, — говорит бабушка. — Ты голоден, конечно.

— Поешь как следует с дороги, — говорит мама строго.

На ней новое платье, розовое с серым, замечательно сшитое. По изысканности цвета оно напоминает мне декорации Вирсаладзе к «Щелкунчику».

— Откуда у тебя это платье?

— Нравится? — Мама улыбается неживой улыбкой, словно демонстрирует новый фасон в доме моделей. — Кое-кто еще не забывает твою старушку маму. Это мне Роберт из-за границы прислал, — шепчет она, чтобы не услышали бабушка и Марина.

Я пропускаю реплику мимо ушей. Мне не по вкусу выслушивать ее от собственной матери, как не по вкусу косметические мелочи и яркие тряпки, появляющиеся время от времени в ее комнате, — все эти атрибуты загадочной жизни с поклонниками и почитателями, которых я никогда не видел и в существование которых верю только наполовину. Кстати, моей жене мама часто ставит в вину ее пристрастие к красивым вещицам. Но в этом противоречии вся она. Пожалуй, лишь экс-поклонник, писатель Николай Семенович Гривнин, лицо вполне реальное, — единственный, кто связывает для меня фантастических рыцарей моей мамы с жизнью в Лукине.

Бабушка внимательно вглядывается в меня, словно пытается увидеть очень малый предмет и понять, что он собой представляет, но, кажется, так ничего и не может рассмотреть: глаза не выдерживают напряжения и начинают слезиться. Мама тоже смотрит — с любопытством. Взгляд ее быстр и мимолетен, точно она зачем-то хочет запомнить, как я выглядел в эти минуты. По-моему, она довольна, что я приехал в Лукино один, без Кати.

— Расскажи, наконец, о себе, — просит бабушка.

— Меня утвердили в звании доцента.

— В звании доцента? Это, должно быть, хорошо, сынок?

Для мамы все, что связано с моей работой, все эти звания, ученые степени, формулы, колбы — иероглифы китайской азбуки, из которых можно составить лишь одну доступную пониманию европейца фразу: ее сын — «большой ученый, связанный с секретной работой». Слова «большой» и «секретный» наиболее полно определяют солнечную сторону маминых представлений о деловом мире, в котором рядом с большим ученым, ее сыном, живет дипломат Роберт.

Очевидно, лукинский воздух действовал не хуже триоксазина. Нервное напряжение прошло, и мне показалось, что лихорадка наконец спала. Я попал в иной мир и на время забыл неурядицы последних дней. Мне захотелось праздника. Я хвастался перед радостно улыбающимися родственниками своими аспирантами, курсом лекций, который мне поручили читать, еще не написанной монографией, успехом на львовской конференции — всем тем, что сегодня, пожалуй, уже не имело для меня прежнего значения.

— Не слишком ли много для одного человека, сынок? По-моему, ты распыляешься. И лекции, и книга — разве хватит на все сил?

Я знаю почти наверняка, что скажет на это бабушка. И действительно, бабушка говорит:

— Семьдесят лет назад, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году, моему отцу приснился сон, будто во дворе нашего дома вырастает большое дерево…

Каждый раз, когда бабушка рассказывает семейное предание о большом дереве, я словно сам вижу цветной сон. Гигантское дерево вырастает во дворе армянского дома в Баку, разрушенного во время погрома тысяча девятьсот восемнадцатого года, — дома с фруктовым садом, где погибли больной отец, которому снился этот сон, мать и две дочери, не пожелавшие оставить его одного и спрятаться у соседей. Третья дочь, Софья, рассказывающая этот сон, осталась в живых, поскольку находилась тогда уже в Петрограде на партийной работе.

— …Отец заснул на террасе перед заходом солнца, и ему приснилось дерево, которое выросло на глазах и стало таким большим, что заслонило весь город. Отец говорил: огромное дерево одним взглядом не охватишь. Он верил в сны, хотя был адвокатом, культурным человеком.

Бабушка поправляет пучок мягких, чуть вьющихся седых голос, из-под которых на висках и сзади пробились черные молодые пряди. Словно ей удалось договориться со временем и начать жить в обратном направлении: от старости к юности.

— …Тогда отец сказал: я знаю, к чему этот сон. Это древо нашего рода, который будет жить, множиться и не прервется вовеки. Кто-нибудь из моих потомков прославит его. Не тебя ли имел он в виду? — Лукавая улыбка. Нижняя губа предательски наползает на верхнюю.

Никогда в жизни не снились мне такие прекрасные сны. Вероятно, подобный философический сон может присниться человеку только в старости; только в возрасте, которому свойственны мудрость и созерцательность, можно так смело и необычно истолковать его. Ну а перед тем человек долго сидит на террасе, наблюдает за причудливой игрой света, когда и наяву в неверных контурах неба и облаков может привидеться гигантское дерево.

— Сынок, — спрашивает мама, — значит, теперь, когда тебя утвердили доцентом, с деньгами стало немного легче?

— Да, конечно, легче, — говорю я, но уже одной бабушке, потому что мама, увлеченная заботами по дому, не выслушав ответа, уходит с веранды.

— В этом году из-за ремонта веранды, крыльца и колодца все вверх дном: полная денежная неразбериха, — говорит бабушка печально. — Долгов наделали. За Машино новое платье еще не расплатились. Но ведь и в самом деле красивое, правда?

Так, неожиданно, без каких-либо усилий с моей стороны, я узнал тайну Роберта. Мне и в голову не могло прийти, что мама вздумала разыграть или обмануть меня. Просто я столкнулся с одной из ее фантазий, с мифом, настолько слитым с ее повседневной жизнью, что расчленить их было бы невозможно. Подобные фантазии существовали так же реально, «на самом деле», как для древних были реальны боги, живущие в них и вне их одновременно. Я всегда завидовал этой маминой способности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: