Бабушка недоуменно смотрела на меня, потому что я засмеялся вроде бы совсем некстати. Я достал бумажник.

— И не думай, — возмутилась она. — Этого еще не хватает. Убери, пожалуйста.

Я настаивал:

— Пусть будет маме подарок от меня. Обычно ей трудно угодить, а тут такая удача.

— Тогда отдай сам.

— Прошу тебя, заплати за платье, но так, чтобы мама не знала.

Наконец-то и я мог выступить в роли графа Монте-Кристо.

В эту минуту мама появляется на пороге, и за ней ее хвост — Маринка.

— Ты, кажется, сказал, сынок, что тебе нравится мое новое платье? — Мама вылавливает из нашего разговора последнее слово и подхватывает его, точно принимает эстафету игры в города. — По-моему, оно мне идет.

— Да, — говорю, — очень нравится. На редкость удачное платье.

Мама счастлива.

— Ну как вы там живете? Как малышка?

— Часто вспоминает тебя. Своим друзьям рассказывает, что ее бабушка рисует лучше всех.

— Ради бога, Андрюша. Я не настолько стара. За мной еще мальчики ухаживают. Неужели и в самом деле она называет меня бабушкой? Пусть лучше зовет Машей, в крайнем случае, татик[2], но только не бабушкой. Я категорически против.

— Так и передам ей.

— Ты бы как-нибудь привез ее к нам. — Бабушка смотрит на меня с мольбой.

— Конечно, ей хорошо пожить у нас летом, — вторит мама и отводит меня в сторону. — В этом году, Андрюша, все равно бы ничего не получилось. У нас с деньгами было туго, и бабушке с двумя ребятами никак не справиться.

— Конечно, конечно… У меня есть деньги. Я дам.

— Вот еще! Оставь свои барские замашки! Самим небось не на что жить… Мы, сынок, обойдемся. А в будущем году что-нибудь придумаем с Лелечкой.

Это ритуал. И родился он вместе с Лелей, моей дочерью, и существует уже пять лет. Ритуал так и называется: «В будущем году что-нибудь придумаем». Мы с Катей каждый год снимаем дачу под Москвой, мама обижается, называет это прихотью и легкомыслием, и неизбежно мы сходимся на том, что на будущий год уж непременно что-нибудь придумаем.

— Почему вы не приехали все вместе? — спрашивает вдруг бабушка.

— Катя не могла. Она… что-то неважно себя чувствует.

Мама вовремя приходит на помощь.

— Должно быть, у нее грипп?

— Грипп, — соглашаюсь я поспешно. — В Москве эпидемия.

— И ты оставил ее одну с ребенком?

— Нет… То есть да, но… Она ходит. У нее легкий грипп, бестемпературный.

На этот раз меня выручает Марина. Она тянет маму за руку, что-то хочет сказать ей по секрету и, к счастью, отвлекает внимание бабушки. Мама раздражается:

— Перестань меня дергать! Тиран, а не девочка.

— Ну, мам, ну послушай, ну, мам…

Несколько смягчившись, мама наклоняется к Маринкиным губам. Та что-то шепчет ей, скосив на меня свои черные пуговицы, долго шепчет, словно рассказывает длинную сказку, и, когда не хватает слов, медленно глотает, делает глубокий вдох и продолжает, а может, начинает сызнова.

— Сестра, — говорю, — подойди ко мне. Я тебя почти целый год не видел.

Сестрица перестает шептать, недоверчиво смотрит на меня, пятится к двери — мол, не на такую напал — и убегает с веранды в сад.

— Дикарка какая-то, — говорит мама раздраженно. — Так и норовит сделать все наперекор. Воистину голубковское отродье.

— Стыдно, Маша. Стыдно так говорить.

— Что за ерунда! Маринка — типичная Турсунян, — замечаю я. — Упряма, как ослик.

— Поневоле Турсунян. Этот подлец не дал ей даже фамилии.

— Зато будет продолжательницей турсуняновского рода, — сказал я, не подумав, что это звучит нелепо. Носителем армянской фамилии стала курносая русская девочка, которая, как и я, никогда не узнает армянского языка. Но фамилия, доставшаяся ей в наследство от военных, адвокатов, священников, революционеров, чьи имена записаны в двухтомной книге биографий по-разному прославивших себя армян, когда-нибудь, возможно, польстит ее самолюбию.

— Надеюсь, ты поживешь у нас? — спрашивает мама.

— До конца дней своих.

— Хотя бы несколько дней. Мы подкормим тебя, ты должен окрепнуть. Какой худой ты у меня, бледный. Шутка ли — такая нагрузка!

В далекие каникулярные месяцы университетских лет, в каждый мой приезд в Лукино выполнялся этот обряд поддержания во мне угасающих жизненных сил. Я должен был как следует подкормиться, отоспаться, хорошо отдохнуть. И тогда в один из оттаивающих от зимы дней или летом, когда цвел ранний жасмин, на наш дом опускалась благодать, мама разглядывала меня, прищурившись и откинув голову, как только что написанный ею этюд, чтобы, не отвлекаясь на детали, увидеть в целом.

— Вот теперь, — говорила она, — совсем другое дело.

— Мама, пойдем на этюд, — прошу я ее сейчас.

Это тоже один из наших семейных обрядов: мы с мамой отправляемся на этюд. Я несу ее мольберт, она — мой альбом и сшитый бабушкой мешочек с акварельными принадлежностями.

— От этой бандитки, твоей сестры, разве уйдешь куда-нибудь?

— Марина останется со мной, — говорит бабушка.

— Она тебя окончательно измучает.

Бабушка недоуменно пожимает плечами:

— Мы с ней все дни вместе.

Я подумал: неужели мама стала теперь так тяжела на подъем? Иначе что бы еще могла означать эта уловка?

— По правде сказать, сынок, мы не ожидали, что ты приедешь. Послали в Москву поздравительную телеграмму и ничего не подготовили для праздника.

— Ничего и не нужно.

— О чем ты говоришь? Сегодня день рождения моего единственного сына! Я схожу в магазин и куплю вина. Или, может быть, лучше водки?

— Я сам схожу.

Мама вынимает из сумки три рубля.

— Как тебе не стыдно?

Три рубля насильно засунуты в мой карман.

— Тоже мне богач, — смеется мама, артистично взмахнув рукой.

— Осторожно!

Но поздно. Мама задевает рукой чашку на столе, и я иду за веником, чтобы подмести осколки.

— Это ведь твоя чашка, — растерянно говорит бабушка.

Разбилась моя чашка с фиолетовыми цветами. Я пил из нее лет двадцать, и она была в определенном смысле последним из могикан. Бабушка расстроена, ей жаль чашку. Вернее, меня. Вернее, то, что вот был я маленький и была у меня своя чашка, а теперь ее нет, и зачеркнута еще одна семейная традиция.

В нашем доме, «проходном дворе», как насмешливо называл его мой отец, всегда было много чашек и прочей посуды, которая билась исправно. По воскресеньям со стола не убирали, потому что всех, кто бы ни пришел, будь то знакомый художник или почтальон, кормили обедом.

Отсюда и большой стол на веранде. Несмотря на это, фиолетовая чашка жила, и в дни торжеств или случайных сборищ, иногда пройдя по кругу весь стол, неизменно возвращалась ко мне.

— Это Андрюшина чашка, — говорила бабушка.

— К счастью! — говорит теперь мама.

Она отнеслась к потере легко, как относилась к потере любых вещей, будь то простая чашка или золотые часы, которые несколько лет назад она случайно сожгла в печке.

— К счастью! — говорю я, чтобы успокоить бабушку, и уношу на совке черепки моей чашки, сентиментальные воспоминания двадцатилетней давности и одну, тоже сентиментальную, детскую мечту, которая поначалу носила средневековые рыцарские доспехи. Потом появилось несколько других вариантов — неких гибридов «Золушки» и «Графа Монте-Кристо».

Вот один из них.

…Часы пробили одиннадцать, и, прежде чем замолк звук последнего удара, дверь распахнулась.

— Это я, — сказал я, но уже не я, а вошедший человек в темном костюме со спокойным и добрым взглядом усталых глаз.

— Двадцать лет назад я обещал прийти в этот час, и вот я здесь.

— Сынок! — говорит одна из женщин.

— Андрюша! — восклицает другая.

Кинематографический наплыв скрывает от зрителей подробности сцены. Когда кадр становится вновь четким, зрители видят двух женщин на застекленной веранде загородного дома. Они утонули в мягкой глубине атласных кресел, их ноги покрывает парча, на полу валяются дорогие шкуры. Стол на веранде убран, как в сказочных домах, а подарки все продолжают поступать в адрес двух вышеупомянутых женщин. Молодой человек охапками переносит их из роскошной автомашины на веранду.

вернуться

2

Татик — по-армянски «бабушка».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: