Стало быть, уже за Индирой приударял. К Голубой Ведьме на болото тоже небось дорогу знал. Скажи, ты воспринял это как событие?

Еще какое!

Что же это была за ручка? Какой марки? Какой системы?

Игольчатая. Самая дешевая из тех, что продавали в канцтоварах. Их потом довольно скоро с производства сняли.

И кто тебе эту ручку купил?

Дядя Рома.

Наверное, прежде ему пришлось провести немалую разъяснительную работу и с Мамой твоей, и с Бабушкой.

Этого не помню.

Во всяком случае, они ведь и раньше могли сделать тебе такой подарок.

Конечно, могли.

А ты спрашиваешь: зачем? Затем, что все дети в школе должны писать одинаково простыми, дешевыми ручками, Телелюев.

Ладно, старик. К чему вспоминать? Теперь ведь другие времена.

Нет, погоди. Скажем, твои родители… Или родители Тункана, Лапы, Бубнилы Кособоки. Про Херувима не скажу — но ваши-то были в состоянии своим любимым чадам по одной и даже по две авторучки в каждую зарплату купить? А ведь не покупали. Думаешь, только из опасения, что у детей почерк испортится?

Тункану и Лапе нечего было его портить. Они оба писали как курица лапой.

Да и ты, кажется, каллиграфическими способностями никогда не отличался. Так почему же ни Оркестрант, ни Авиационный инженер, ни Детский Писатель не дарили своим отпрыскам этих… ну с кнопками там, с защелками, с золотым или вечным пером — пузатеньких, блестящих, сверкающих, удобных в обращении, надежных в действии, не пачкающих чернилами детские пальчики автоматических ручек? Пусть даже не для школы — для домашнего употребления.

А кто их знает!

Стыдно им было, Телелюев. Неудобно. Перед взрослыми неловко и перед детьми. Позорно им было покупать собственным чилдренам ручки, которых нет у других чилдренов, а то и у них самих. Почему, к примеру, отец Бубнилы Кособоки писал свои книги обыкновенным карандашом?

Ну это уж ты хватил…

Думаешь, из одной лишь писательской прихоти?

Скорее всего.

Мне кажется, у них была совсем другая психология. Даже если их дети и имели нечто такое, чего не имели другие, они старались это скрыть, утаить, замаскировать…

С другой стороны, дети тогда сами не убирали свой класс, как теперь, поэтому наша Тетя Маруся денно и нощно возилась с чернильными тряпками.

Так почему же во время урока ты оказался не в классе?

Меня выгнали.

За что?

За разговоры.

…Стало быть, выгнали тебя из класса, и шел ты по пустому гулкому коридору, под суровыми взглядами Римского Воина, Слепого Номера, Всевидящего Сократа, а навстречу тебе шла Тетя Маруся шаркающей своей, тяжелой походкой, втянув голову в плечи, с неизменной чернильной тряпкой в руке. И было тебе, само собой, неприятно, что кто-то видит тебя в эту минуту вселенской тишины и сосредоточенности — тебя нашкодившего, провинившегося, позорно выпавшего из системы школьного образования, — и ты, конечно, сделал все возможное, чтобы сбить с толку, навести на ложные мысли невольного свидетеля твоего падения: прибавил шаг, придал взгляду ангельское выражение, поправил ладошкой косой свой благородный проборчик. Мол, учительница за мелом в учительскую послала. Мол, за картой. За глобусом. И мимо, мимо — бочком… А Тетя Маруся оглядела тебя с головы до ног, остановилась и говорит:

— Ну что, герой, с урока прогнали?

Ты уже невольно притормозил и вынужден был что-то ответить, раз старший о чем-то спросил тебя. Она же только усмехнулась одними губами и помяла чернильную тряпку своей распухшей чернильной рукой. А глаза у нее при этом были такие синие-синие и печальные, прямо чернильного цвета глаза — ты никогда раньше не видел таких.

Насколько помнится, никаких новых магнитофонных записей в ту пору ты не сделал. При надобности игралось все старое: «Буги-вуги», «Истанбул — Константинополь нау», сестры Бэри. Да и приятели захаживали теперь к тебе редко: как-то некогда, не до того. Ты все больше вкалывал, грыз гранит науки, ревновал Индиру к брату Дылды, страдал, думал, мечтал, много бывал наедине с собой — словом, жил. Помимо внутренней, однако, существовала и какая-то внешняя жизнь. Так, сначала ты подражал Херувиму, оттягивал вбок левое веко, ибо никак не мог представить себе, и тебе крайне хотелось узнать, что это все-таки значит: плохо видеть. Потом, когда бог даровал тебе это знание, ты таскал с собой повсюду найденные где-то дома ломаные-переломаные очки без дужек и даже, кажется, с одним стеклом. Возможно, это было своего рода решением проблемы «красивой оправы», ибо очков, помнится, ты не желал носить, стеснялся, а то безобразное подобие пенсне или даже монокля, что ты откопал в старом домашнем хламе, и очками-то назвать было нельзя. Так ты решил для себя в свое время проблему очков, бросил окружающим вызов: глядите, какие у меня очки! Да-да, представьте себе. Неужели не нравятся?

Так смазал ты карту будней, Телелюев, отчасти уже смазанную благоприобретенной близорукостью… Кажется, именно в то лето, когда вы окончили восьмой класс, ты ездил к Индире на дачу?

Да, в самом начале июня.

Не могу взять в толк, как это она пригласила тебя к себе на дачу. Вроде ответного визита, что ли? Ведь сколько уже времени прошло с того зимнего дня… А, погоди, вспомнил. Ее мать тебя пригласила. Как раз перед самыми летними каникулами ты наведывался к Индире за какими-то книжками-тетрадками-учебниками. В тот раз она тебя аккурат на дачу и пригласила. А папашу ее ты впервые увидел уже там, на даче — в этой… как ее?.. в Ермолаевке.

Он сидел на крашенном ржаво-коричневой краской крыльце в старых, обтрепанных брюках, в белой майке без рукавов и кривым сапожным шилом с дыркой на конце пришивал оторванную подметку к сандалии. Солнышко припекало, и был этот покряхтывающий от усердия человек изрядно волосат, умеренно лыс, и очки в толстой оправе сползли на маленький утиный нос, и огромный лоб весь был в мелком бисере пота. Ты как-то сразу догадался, что это Индирин отец. Рядом, в ажурном тенечке под деревом, сидела на горшке младшая сестра Индиры — Пигалица. А ты был весь из себя такой нарядный — ну прямо мальчик из трофейного заграничного кинофильма: синий комбинезон, волосы гладко причесаны, на плече фотоаппарат, под мышкой — волейбольный мяч. Пока же ты ехал и шел на эту ее дачу в Ермолаевке, где они снимали комнату с террасой, столько радостных, тревожных и волнующих минут пережил, будто совершил, по крайней мере, кругосветное путешествие. Исходя из масштабов того времени, так, возможно, оно и было, поскольку раньше ты не ездил один за город — во всяком случае, по незнакомому адресу.

Скажи, что испытывает четырнадцатилетний мальчик, когда он едет по приглашению на дачу к пятнадцатилетней девочке, которая ему нравится, руководствуясь при этом подробными указаниями, записанными на листе ученической тетради собственной ее рукой?

Тут не нужно большого воображения.

И легко себе представить, друг, какой красавицей мысленно рисовал ты ее, пока электричка, завывая на скорости, мчалась от Ярославского вокзала в сторону станции Ермолаевка, хотя не стоит упускать из виду того обстоятельства, что в течение учебного года ты шесть дней в неделю имел возможность внимательно, даже придирчиво, рассматривать ее руки, ноги, лицо, несколько раз нарисовать ее со спины, и никаких сюрпризов, следовательно, на станции Ермолаевка тебя не ожидало.

В той или иной мере я отдавал себе, конечно, в этом отчет. И в грезах твоих, признайся, она нравилась тебе куда больше, чем наяву.

Это верно.

Но зачем-то именно наяву хотел ты ее видеть.

Чем это объяснить — убей, не пойму.

В мечтах, вопреки всякой логике и здравому смыслу, тебе казалось, что ты войдешь в огромный дом, вроде царского терема, и увидишь там Красавицу Индиру. Просто невозможно было даже предположить, что поджидающая тебя у обочины шоссе совсем взрослая девушка, даже скорее женщина, в пестром красном сарафане и черных очках с неистово выбивающимися из-под мышек смоляными волосами и есть та самая Индира, мечты о которой сводили тебя с ума. Эти уродливые очки слепца, крупный, пористый, жирно запотевший нос, мучнистые щеки, какая-то дрябловатая, наподобие невыпеченного теста, кожа на веснушчатых плечах — все это настолько не соответствовало образу Индиры Великолепной, что ты оторопел и застыл в ужасе, будто увидел Медузу Горгону.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: