— Ах ты гнида! — орет. — Щелкопер поганый. Убью, сволочь!
Но Кустов держит крепко, в твердом намерении не допустить. Черная длинная тень корежится за спиной Тоника, удерживая его от антиобщественного поступка.
Платон тяжело дышит. Принял стойку. Подготовился к драке.
— Отпусти его, — просит Антона. — Кхе! Давай, молокосос. Давай, — обращается он к Тонику. — Я и не таких, как ты… Когда с парашютом — в тыл… С финкой — в блиндаж…
Брызгает слюна, скапливается белым налетом в уголках губ. Таращатся глаза за стеклами очков. Зубы клацкают. В груди свистит.
— Платон! Тоник!
Доктор-моктор оказывается самым из них разумным.
— А чего он? Ке каццо? — огрызается Тоник уже беззлобно.
Платон тоже остывает понемногу. Они расходятся по разным углам. Тоник опускается в свое кресло, расслабляется. Тренер обмахивает его полотенцем, оттягивает резинку трусов. Слышно, как кто-то кого-то продолжает колошматить на невидимом соседнем ринге: тум-тум-тум-тум…
— Нужно же немного уважать старших. Кхе!.. — совсем не вовремя выступает Платон.
— Вы-то нас уважаете?
— Довольно. Замолчите. Перестань, Платон. Не уподобляйся этому enfant terrible…[29]
— Чего-чего?.. А ну повтори!
Нет больше сил у Тоника спорить с этими придурками. Все. Хватит. Надоело. Как людей ведь пригласил. Время провести. А они тут бардак устроили.
— Ну-ка мотайте отседова. Валите. Ну! Тоже мне, нашли себе дискотеку…
Тоник чувствует, как все опять напрягается в нем, дрожит, и если они сей момент не уберутся к такой-то матери, он за себя не ручается.
И они, конечно, убрались. Выкатились. Не пошли на обострение конфликта с Тоником — смылись. Вместе с бабами. Само собой. Ирочка-сестричка-продавщица-манекенщица тоже уехала. Жарко дыхнула напоследок Тонику в шею. Вернулась небось на дежурство в свою больницу. Не то Армян Баклажан завтра утром придет, хватится: где сестра?..
Тоник ворочается в кресле, не может найти удобное положение. «Суки, — думает, — такой шикарный вечер испортили».
Профессор Петросян лично осматривает вновь поступившего. Профессор Петросян со знанием дела теребит податливую руку, нащупывает пульс, прикладывает стетоскоп к просвечивающим сквозь кожу ребрам, отдает распоряжения, назначает лекарства, пишет прямо на колене, подложив историю болезни, которой, собственно, еще нет. Нет пока никакой истории.
Золотое перо тут и там прорывает рыхлую бумагу. Сестра старается запомнить то, что говорит профессор. Сестра принимает от него письменные назначения.
— Хорошо, Грант Мовсесович. Хорошо. Хорошо.
Профессор же повторяет:
— Купировать. Купировать. Купировать.
Летят исписанные черными чернилами листочки из-под вечного пера…
Вглядываясь в недвижные черты, профессор Петросян склоняет голову то в одну, то в другую сторону, словно пытаясь приспособить зрение к создавшейся ситуации, мысленно перевернуть в вертикальное положение для опознания покоящуюся на подушке голову.
— Кажется, он приходил на консультацию, — говорит профессор. — Около года назад. Не припоминаете?
Нежная щечка алеет. Подрагивает на щечке родинка. Капельки пота искрятся на переносице.
— Я ведь совсем недавно работаю, Грант Мовсесович…
— Ах да, верно, — вслух вспоминает профессор. — А карточки у него не было. Он приходил с женой. Блондинка с золотыми кудрями.
У профессора Петросяна профессиональная память на лица. У профессора Петросяна профессиональная память на ситуации.
— Он не женат, Грант Мовсесович. Тут так написано…
Профессор Петросян закручивает золотой колпачок. Профессор Петросян прячет вечное перо в нагрудный карман халата. Он кладет историю болезни на тумбочку, упирается лохматыми руками в толстые ляжки. Неужели профессиональная память его подвела?
Кто же из них нуждался тогда в его консультации? Он или она? Кажется, именно ее собирались госпитализировать. Впрочем, неважно. Несущественно. Подобные заболевания заразны. Эпидемии опустошительны. Достаточно в семье заболеть одному…
— Капельницу! — распоряжается профессор. — И почаще заходить ночью. В ближайшие дни — никаких посещений…
Профессор Петросян у себя в кабинете. Профессор Петросян надевает серую каракулевую шапку пирожком, заботливо укладывает на груди пушистый шарф, прижимает его подбородком, выпячивает губу. Сестра пытается помочь. Профессор не позволяет. Он залезает в один рукав драпового пальто, ловит другой.
— Никаких родственников, — повторяет. — Категорически никакой информации извне. Только с моего разрешения.
— Да, Грант Мовсесович.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Грант Мовсесович.
И сестра отправляется в палату № 3 ставить больному капельницу, давать лекарства.
Коридор отделения кризисных состояний затихает. Пациенты отходят ко сну. Объявлен отбой. Все как обычно. Никаких ЧП. Никаких экстренных вызовов. Ни над одной из дверей не загорается лампочка вызова. И только в астральном мировом пространстве, куда способны проникнуть мысленным взором лишь ясновидящие волхвы и ловкие мошенники, давно мигает световой сигнал, то ли возвещающий беду, то ли извещающий о намечающейся вакансии. И что теперь зависит от снадобий профессора Петросяна? Что зависит от расторопности медицинской сестры?
Впрочем, от кого же еще? Ведь только врачи и небо, взвесив все «за» и «против», свои права и обязанности, желания и возможности, сопоставив и взаимно оценив свои представления о справедливом и целесообразном, согласовав их с текущими планами на ближайшие годы, месяцы, дни, способны распорядиться этим ничтожным остатком живой энергии, еще теплящейся в жалком теле, то ли сбросив ее со счетов в общий котел, то ли перекачав недостающее из общих ресурсов с тем, чтобы тело сие вновь могло принадлежать человеку. В любом случае образуется мост, путепровод, по которому в ту или иную сторону потечет скользкий, как ртуть, сгусток энергии. Бренная оболочка сообщится с бескрайностью вселенной, сольется с нею, и воспарившая душа узрит на миг самое себя из недосягаемого далека.
Она узрит нечто, недвижно лежащее на кровати больничной палаты № 3 — землистого цвета маску на белой подушке: ввалившиеся, заросшие щеки, заострившийся восковой нос, спутанные, прилипшие ко лбу волосы и две голубые проталины подернутых смертной пеленой застывающих глаз. Только отсюда, из высокого далека, сможет она наконец увидеть, как устало это лицо улыбаться, плакать, принимать чужие обличья.
Пациент палаты № 3 пытается раздвинуть веки. Пациент палаты № 3 напрягает последние силы, чтобы разорвать клейкий кроваво-красный сгусток, преодолеть свинцовую тяжесть век. Из сумрака вечной ночи выплывает тяжелый угол, слабый розовый свет, листья растения, отбрасывающие на стену длинные, причудливые тени.
В ушах непрестанный гул. Пахнет пылью, тленом, известкой, подвалом, старой картошкой, мышами. Страшно хочется пить.
Его снова уносит куда-то — в закат? в рассвет? Его уносит навстречу концентрическим кругам, похожим на анфиладу радуг.
Пить хочется. Губы слиплись. Язык присох.
То ли во сне, то ли в бреду он видит бело-голубой заснеженный домик в тумане, рояль, обледенелый красный автомобиль и тени трех фигляров за освещенной занавеской — как если бы их показывали в теневом театре.
Больной стонет. Его тело, будто стянутое веревками, сотрясают мучительные приступы то ли кашля, то ли рыкающих позывов рвоты.
Дверь приоткрывается. Бледный свет из коридора затекает в палату отошедшей водой перекисшего молока. Остро пахнет лекарствами. Неясная белая тень маячит в пролете.
Девушка в белом неслышно ступает по мягкому синтетическому ковру, подходит к кровати, поправляет сползшее одеяло. На нее устремлены широко раскрытые глаза.
— Что? — спрашивает она шепотом. — Что беспокоит?
Больной смотрит не мигая, силится что-то сказать. Губы спеклись, пригорели, едва шевелятся. Тихий задушенный хрип вырывается из груди — и тотчас глаза лишаются всякого цвета и смысла. Больной снова впадает в беспамятство.
29
Ужасному ребенку (франц.).