7

Уже и не вспомнить, пожалуй, с каких пор Антон Николаевич просыпается по утрам от тягостного ощущения, будто холодная мокрая жаба уселась ему на грудь. Будильник еще не звонил. Шум с улицы вытесняет остатки сна. Антон Николаевич лежит с закрытыми глазами, прислушиваясь к дребезжанию металла, грохотанию подскакивающего на неровностях асфальта грузовика. Потом с характерным шелестом, пришлепыванием и пришептыванием внизу под окнами проносится первая легковая машина. И опять становится тихо.

Темнота спальни насыщена страхом — как на каком-нибудь гулком заброшенном чердаке, заваленном старыми, ненужными вещами. В комнате душно и сыро. Квартира насквозь пропитана слезами жены. Воздух предельно насытился влагой, и слезы иссякли. Все слова сказаны. Нет новых мыслей, доводов, доказательств. Страх и жалость разъедают душу, не дают работать, дышать, жить.

Тут все полная невозможность и безвыходность. Двадцатилетний стаж совместной жизни. Или даже тридцатилетний. А может, все сорок лет они уже вместе? И есть у них Клоник, сынок — точная копия Антона Николаевича, только на голову его выше. Шестнадцатилетний Клоник. Дылдочка. Иной раз отцу так и хочется припасть к сыновней груди, просить помощи, совета, прощения.

Выбор уж слишком жесток. С одной стороны — житейская неизбежность продолжения застывшего, потерявшего всякий смысл, зашедшего в тупик метафизического существования неодушевленного предмета, чьей-то собственности, вещи, объекта чьих-то постоянных неоправданных притязаний. С другой — желанная гибель, которой только и можно, наверно, оплатить свободу — выход из этой порочной системы, из этого бессмысленного состояния застоя.

Сколько ни пытался Антон Николаевич найти третий путь, все было напрасно. Желая спасти прошлое, он напрягал память и мысль, насильственно извлекая из небытия какие-то счастливые мгновения, заставляя себя снова почувствовать запах весеннего ветра и терпких духов, ощутить магическую некогда силу то серых, то зеленых, то голубых — в зависимости от освещения — глаз жены, услышать шорох ее распускаемых на ночь золотистых волос, вспомнить счастливые бессонные ночи, болезни Клоника, голубеющую на рассвете штору окна… Но сколько ни пытался нынешний Антон Николаевич достучаться, докричаться, дозвониться до юного, по-молодому обостренно чувствующего Антона, в ответ слышалось лишь глухое молчание или нескончаемо долгие гудки, и Антон Николаевич вынужден был всякий раз вешать трубку, постепенно теряя веру в существование прежнего Антона — любящего мужа Ирины, который казался ему теперь то далеким предком, то не менее далеким потомком, то и вовсе каким-нибудь полумифическим инопланетным существом. Все происходящее нельзя было объяснить ни с научной, ни даже с поэтической точки зрения — и вообще не иначе как только тем, что одна часть Антона Николаевича, парализованная, но еще живая, по-прежнему смиренно любила, тогда как другая, в прошлом униженная и угнетенная, взбунтовалась и теперь готовилась к беспощадной войне.

Не раз пробовал он проверить себя. Нет ли тут ошибки? В самом ли деле он еще любит? Действительно, стоило ему представить жену рядом с другим мужчиной, как страдающий раненый зверь начинал когтями рвать его душу. Порой даже казалось, что еще возможно вернуться назад, но неуступчивый рассудок протестовал, ибо воздух их жилища давно уже пах тленом. Разум твердил: надо смириться, ради прошлого и будущего пожертвовать настоящим, а сердце упрямо стучало: нет! нет! нет! Ум утверждал: все кончено, ничто не поможет, а душа отчаянно вопила: не-е-ет!!!

Хотелось заснуть, забыться, исчезнуть, умереть. Совершенно отчаявшись и обессилев в борьбе с собой, Антон Николаевич решил обратиться к врачу. Побороть недуг самому мешало одно очень серьезное, логически непреодолимое препятствие — некогда усвоенная идея, что истинная любовь бессмертна. Он надеялся, что врач поможет ему понять, в чем причина его болезни. В неверной посылке или в нарушении всемирного закона? В ложной вере или в опасном неверии? В ставшей жизненно необходимой потребности свободы или в собственной неспособности к истинной любви? К тому же в его сознании не укладывалось, как могли ужиться в одной телесной оболочке две столь не похожие женщины, одну из которых он мучительно любил, а другую — смертельно ненавидел. Когда-то он считал своей женой красивое, нежное, доброе создание. Однако выяснилось, что он женат как раз на второй — безобразной, алчной, злой истеричке. Естественно было предположить, что изначально Антон Николаевич отдал свое сердце совсем другой женщине, за которую потом, по ошибке, он сам и окружающие долгие годы принимали ее заместительницу. Когда произошла подмена? Кто его так обманул? Да, ситуация настолько запуталась, что впору было сойти с ума. Логика пробуксовывала. Душа рвалась на части. Во всем этом мог разобраться, пожалуй, только такой квалифицированный специалист, как профессор Петросян…

Антон Николаевич открывает глаза. Антон Николаевич продолжает недвижно лежать на спине, точно одна из гипсовых фигур надгробия. Антон Николаевич чувствует, что жена тоже не спит. Оба они — как две противоположно заряженные пластины конденсатора, излучающие взаимно направленные волны недоверия, страха и скрытой вражды. В спальне темно. Ночь за окном, но скоро уже вставать. В последнее время у Антона Николаевича развилось абсолютно точное чувство времени.

Звонит будильник.

8

Москва завалена снегом. Москву очищают от снега машины и люди. От этого она становится вдруг такой же провинциально уютной, как много лет назад.

Что за знакомое лицо в толпе? Это профессор Петросян спешит на работу.

Профессор Петросян выходит из подземелья по хлюпающей лестнице, сворачивает налево, в сторону Четвертого проспекта Монтажников, движется вместе с толпой среди разноцветных огней светофоров, тяжелых испарений воды и легких — бензина. Узкая тропинка, протоптанная в рыхлом снегу, параболой отходит от основной магистрали, будто неровный фотографический след элементарной частицы, отклоненной магнитным полем в туманной камере Вильсона, в чувствительном к радиации счетчике Гейгера, в заряженной статическим электричеством пробирке дозиметра — широко распространенного индивидуального средства контроля за степенью облучения в условиях повышенной радиации. Вместе с тропинкой профессор Петросян отклоняется в сторону, ступает на рыхлый снег, отделяющий оживленную магистраль от нагромождения стандартных белых многоэтажных блоков городской больницы, преодолевает небольшой пустырь, толкает входную дверь третьего корпуса, расстегивает на ходу пальто с серым каракулевым воротником, в обшарпанном лифте поднимается на свой этаж, спускается пешком на один лестничный марш, задерживается перед настежь почему-то открытой дверью с надписью «Отделение социально-психологической помощи. Посторонним вход запрещен», с недовольством захлопывает ее за собой, минует тамбур-курилку, распахивает застекленную дверь на пружинах, раздевается у себя в кабинете и вот уже прилаживает золотой ключик к замку еще одной двери — с веселыми ситцевыми занавесками.

Тяжелая дверь легко отваливается на хорошо смазанных петлях. Нога профессора приятно пружинит на толстом паласе. Мягкий искусственный свет рефлексирует на темном полированном дереве, искусственной коже, промытых листьях декоративных растений. Безукоризненный порядок царит в отделении кризисных состояний. В порядке и чистоте содержится драгоценная жемчужина, сокрытая в серой, невзрачной, побитой и поцарапанной житейскими штормами раковине обыкновенной городской больницы. Безукоризненной белизной светится полупрозрачный халатик дежурной сестры.

— Почему открыта наружная дверь? — строго спрашивает профессор. — Я ведь просил. Предупреждал.

Грант Мовсесович увлекает сестру в кабинет. Сестра прикусывает пухлую губку, переступает с ножки на ножку. Заведующий же отделением расхаживает по кабинету. Закуривает.

— А если кто-то сбежит? А? Или выпрыгнет из окна? Я не хочу оказаться в тюрьме, уважаемая. Даже в одной камере с вами, — пожалуй, не вполне искренне подытоживает он, округляя густые брови.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: