Теперь мы редко видимся с Капустиным, однако то время, о котором идет речь, было годами неприкаянного одиночества, и я чуть ли не каждую неделю приходил в мастерскую, иногда заставая там Виктора. Их многое объединяло, они питали и обогащали друг друга творчески, но зачастую из-за пустяков вспыхивающие споры носили столь жаркий, ожесточенный характер, что поневоле казалось: две эти сильные, свободолюбивые личности принадлежат все-таки к разным кланам, между которыми нет и не может быть полного мира.

Однажды, видимо уже в пору торжества базановских научных идей, у них зашел разговор о будущем. Я молчал. Меня не спрашивали. Это был обмен мнениями двух титанов.

— Ты погляди, — говорил Капустин, — деревня гибнет, национальный характер гибнет. Безличие прет. Что осталось? Новые обычаи хотите в одночасье завести? Разве так можно? Что это, огурцы, которые в парниках выращивают? Такое сотни лет готовится, во многих поколениях вызревает. Обрубить-то нехитрое дело, а ты поди создай.

Эти слова были обращены не только к Базанову и даже, может, не столько к нему, сколько ко всей враждебной капустинскому гуманизму научно-технической олигархии, к которой принадлежал его друг.

— Оно вон шло откуда, — Капустин загребал рукой, точно собирался зацепить стоящую на полке вазочку в форме обнаженного женского торса. Рука тянулась и не дотягивалась до вазочки.

— Все это мы слышали, — отмахивался Базанов, — патриархальная деревня, бревна, лапти, кислые щи. А сам в Москве живешь.

— С удовольствием бы не жил.

— Ну и уезжай в свою деревню.

— Вот вы уже как! — нервно теребил бородку Капустин. Опять-таки было не вполне ясно, кого он имел в виду, употребляя местоимение «вы».

— Ты ведь сам говоришь: с удовольствием.

— Поди поживи в деревне.

— Не хочу я там жить. Не люблю деревню.

— Вот и стыдно. Все мы из деревни вышли.

— Я, — гудел Базанов, — не из деревни.

— У тебя душа не болит. Сыто живешь. Ни у кого из вас душа не болит. Наплевать вам на народ. Что с ним будет, что станет.

— Народ? — налегал животом на неподатливый стол Базанов. — Ты кого имеешь в виду?

— Сам-то хоть раз в деревне бывал? — ожесточался Капустин.

— Бывал, — отвечал Базанов, черпая решительность в тех далеких днях, когда его мальчиком вместе с братом Володей вывозили на лето за город.

— Что знаешь ты о деревне?

— Знаю. Видел. Прекрасные люди, замечательная природа.

— Все ерничаешь, — покрывался красными пятнами Капустин. — На твоем месте я бы задумался.

— О чем? Ты смотри… Ты смотри, — хватал ртом воздух Базанов, не в силах выразить свое возмущение капустинской интонацией.

— О том, как над природой издеваетесь, леса выводите, озера травите, рыбу губите в реках. О том бы народе подумал, который вас на своем горбу вытянул и, между прочим, до сих пор кормит. Хлеб-то вы делать еще не научились.

— Учимся.

— О душе бы народной подумал.

— Разумеется, — рассмеялся Базанов, — о душе народной одни вы печетесь. Душа — это ваш департамент. — И вновь словечко «вы» обретало какой-то странный, неясный, отвлеченный характер. — Вы ведь и думали, и болели о ней всегда, о душе. Не так ли? Берегли, холили, взращивали, лелеяли. Почему же теперь и чем именно она вам не подходит? А? Вы, сеятели разумного, доброго, вечного, лепили свои скульптуры, писали картины, сочиняли книги, статьи, выступали с трибун, учили, воспитывали, защищали душу народную от разных бед, лженаук, лжеучений, ужасов. От генетики, кибернетики. Разоблачали по мере сил, клеймили позором. Вспомни-ка, Ваня. Или тогда еще слишком маленький был?

— Все в одну кучу валишь. При чем тут это?

Капустин досадливо морщился.

— При том, Ваня, что и скульптуры твои, и моя кибернетика, наши умные и глупые статьи, вырубленные леса, гибель озер и душ человеческих, химические ожоги почвы и не знаю уж какие там ожоги души все это одно.

— Вот уж извини. Гляди-ко, — в возбуждении Капустин поднимался из-за стола. Базанов — следом. — Как ловко все объяснил. Вы виноваты. И мы виноваты. Нет ни правых у него ни неправых. Ты дерьмо с медом не смешивай. Русский мужик ничего такого не делал. Он хлеб сеял.

— Русский мужик, — смеялся Базанов. — Русский мужик! Ты лучше прикинь, сколько людей теперь в городах живет. Сколько на науку и технику работает. Сколько в деревне техники? Ты посчитай. Русский мужик! Ты что же, и себя к русским мужикам причисляешь?

— А ты как думал?

— Остальных маэстро тоже?

— Ты не сбивай. Знаю, что говорю. Я из мужиков вышел.

— К кому причислишь меня?

— Тебя я к русским мужикам не причисляю, — мрачно заметил Капустин. — Ты вон одними иностранными словами сыплешь. Какой ты мужик? Хотя конечно, — потупившись, тихо добавил он, — и ты можешь проснуться для настоящей жизни. Ты ведь спишь сейчас. Национальный характер в тебе спит.

— Ну, уморил! — веселился Базанов. — Я сплю — ты бодрствуешь.

— Так ведь без земли, без корней никакая культура немыслима. Растет-то оттуда.

— Наука, значит, не культура?

— Другое.

— Отчего же?

— Конечно, тоже к культуре отношение имеет, — подумав, уступил Капустин.

— Ну вот. Я, например, исходил из работ английских исследователей. А побег, как видишь, вырос здесь, в России. И ссылаются теперь на наши работы, об англичанах не вспоминают.

— В искусстве такое невозможно.

— Почему?

— Невозможно — и все. Тут уж дай мне судить.

— А твой «Икар»?

— Прекратим разговор, — лицо Капустина налилось кровью. — Все равно не договоримся.

Так всякий раз они обрывали спор и вновь возвращались к нему после нескольких чашек чая — на улице, в комнатке наверху или в самой мастерской среди сырой глины, скульптур и необработанных кусков камня.

— Ты пойми: язык, культура — это память нации, ее разум. Без них вся жизнь наперекосяк. Сейчас-то черт знает что делается. А завтра? Скажи, что завтра будет.

— И во всем, значит, виноваты ученые, треклятые технари, — подзадоривал его Базанов. — Построили самолеты, связали разные страны, создали города, в которых поселились люди разных национальностей. А тут еще научно-исследовательские институты и статьи на «языках», ни одной нации в целом вообще не доступных.

Базанов наступал. Капустин не принимал его доводов. Возразить по существу он не мог, и потому в нем появлялось нечто от загнанного зверька, который, прекратив бегство, сам начинает нападать в расчете запугать противника.

— Ничего не может быть хуже усредненного, исковерканного, общегородского языка. Сплошные штампы.

— Иностранное слово! — подлавливал его Базанов.

— Ладно. Ты, конечно, человек ученый. Рассуждаешь ловко, мне за тобой не угнаться. Я вот в чем вижу опасность: люди привыкают к  н и к а к о м у  я з ы к у,  к  н и к а к о м у  искусству. Сами становятся  н и к а к и м и.

— Это ясно. Это ясно, — соглашался Базанов. — Но не кажется ли тебе, что неприятие общекультурных ценностей приводит к другой опасности, к насилию над личностью? Откуда такая нетерпимость? Только потому не хочешь согласиться, что заведомо решил не соглашаться. Я многое готов принять. Да, но только как часть общей проблемы. Мои возражения тоже следует понимать как одну из возможных точек зрения. О чем речь? О двух сторонах одной медали. Национальная стихия? Хорошо. Сколько их? Что ни народ, то своя стихия. Каждая хочет сохранить себя. Инстинкт. Ясно. А тут такой сильный магнит включен. Их тянет друг к другу. И отталкивает. И никто не должен победить… Понять друг друга нужно. Что же, по-твоему, разагитируй ты меня в пух и прах, и я «проснусь» для  н а с т о я щ е й  жизни? Да я просто не смогу работать в лаборатории. Только и всего.

Устав ходить друг за другом по тесному чердачку, они спускались в мастерскую. Я шел следом, чувствуя себя в незавидной роли сопровождающего лица.

— Вот гляди, — метался Капустин от работы к работе. — Говорят: современно, смело, — а ведь не понимают, откуда это идет. Откуда все. Откуда? — орал Капустин, ввинчивая ладонь в воздух и опуская ее, будто лопатой землю копал — все глубже и глубже.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: