За этим жестом последовал щелчок моего фотоаппарата.
В каком-то смысле позиция Вани Капустина мне близка. Видимо, действительно следует добраться до самой сути, чтобы понять, что мы такое есть и что за прошлое, которому суждено предопределить будущее, заложено в нас. Не поняв этого, нельзя найти своего места в жизни. Можно вскапывать там, где копают все, но на тех общих грядках, в лучшем случае, взойдут лишь скороспелые однолетки. Нужно отыскать единственную точку, где глубоко под землей временем и природой запрятано зерно, в котором заключены все наши возможности. Тут и случайность много значит, и особый талант — что-то родственное таланту водоискателя, чувствующего воду на глубине. Здесь копать, — говорит он себе и действительно находит воду.
Здесь копать, — сказал себе однажды Базанов и стал физикохимиком. Здесь копать, — сказал он себе и раскопал нечто удивительное.
Почему мы с Рыбочкиным оказались глухи к той восточной музыке, которая так тронула базановский слух? Потому что у нас более узкий диапазон возможностей? Потому что Базанов раскопал в себе то, что не удалось раскопать нам?
А родные, знакомые мотивы? Почему они волнуют всех? Потому что легко затрагивают в нас нечто поверхностное, легко возбудимое?
Сегодня я снова думаю об этом, отбирая самые выразительные фотографии. С ними просто: никаких иностранных слов, чужеродных форм, языковых барьеров. Но мне бы хотелось, чтобы те, кто придут на выставку, посвященную памяти Виктора Базанова, все-таки ощутили к о р н е в о й смысл моих поисков.
XI
Светом и тенью, контрастом, мерой увеличения, соседством тех или иных изображений можно довольно точно передать мысль, ощущение. И тот, кто зряч, увидит. Корни не так просто скрыть. Разве нужно доказывать, что ты — это ты и принадлежишь этой земле, а не какой-то другой?
Я просматриваю негативы, перебираю пленки, надрезаю перфорацию у кадров, которыми займусь в ближайший выходной. Ищу единственный угол зрения, при котором падающий свет, преломившись, высветит темное, углубит светлое, в результате чего возникнет живое, объемное изображение. Пойманный, угаданный угол, эта тонкая игра со светом, заставляет изображение мерцать, переливаться, — и вот уже деревья шумят на ветру, люди улыбаются, фигурки движутся. Это настоящий магический кинематограф.
На фотографиях жизнь замирает, останавливается, засушивается на века, как цветок в книге или мушка в янтарной смоле. Негатив же, рассматриваемый как позитив, таит в себе множество неожиданностей. Кажется, что еще не все выявлено, завершено, что деревьям — шуметь, жизни — длиться, что впереди неограниченный запас не предусмотренного природой, похищенного у Хроноса, запутавшегося в тончайшей сетке фотоэмульсии времени, равного бесконечности.
Улыбается Базанов. Улыбается Френовский. Лаской, молодостью и красотой светятся огромные глаза Ларисы. Наивно-недоумевающее лицо Верижникова. Он еще поймет, найдет, поверит. У него все впереди. Как у Игоря Рыбочкина. Или у Павлика. Как у капустинских скульптур, не попавших в музеи. Впереди у всего и у всех — бесконечность.
Но дрогнула вдруг рука, сбился угол, умерло, померкло изображение. То, что еще мгновение назад было жизнью, улыбкой, движеньем, превратилось в мертвенные гримасы — равнодушные, печальные, злые. Все так стремительно переменилось. Светлое стало темным, четкое — размытым. И вот, словно рентгенолог, просматривающий многие метры флюорографических снимков чьих-то грудных клеток, ты задерживаешь взгляд на тех из них, где видны явные признаки неизлечимой болезни, и как профессионал почти непроизвольно отмечаешь про себя: этому осталось не больше двух лет, этому — год, а этому — всего ничего.
На одной из переснятых фотографий — базановские родители, на другой — портрет его бабушки по материнской линии. Его я не буду давать на выставку. Переснял только для себя. Невозможно было не переснять. Тонкое, породистое лицо, обладающее непонятной гипнотической силой, — нечто родственное портретам леонардовских женщин. Возможно, к непосредственному восприятию примешивается то немногое, что я знаю о ней, преимущественно от Ларисы. Фотография сделана в 1914 году в Москве. Чем-то женщина на фотографии напоминает Ларису: гордая, прямая осанка в сочетании с природным изяществом. Здесь ей не более двадцати. Я почти никогда не ошибаюсь в возрасте, нужно только внимательно присмотреться. Чаще всего выдают глаза, их выражение.
Эта базановская бабушка — из аристократок. Получила воспитание в каком-то закрытом пансионе, вышла замуж (Лариса, помнится, говорила: за статского советника). Потом революция, все вверх дном, кто-то бежит из России, кто-то остается. Они с мужем и двумя детьми остались. Бедствовали. Она сама мыла полы, стирала — вообще переносила лишения с редкостной в ее положении легкостью. Большинство ее подруг и знакомых из буржуазных семей страдали, нищенствовали, злобствовали, погибали. Их убивала потеря былых привилегий — незачем стало жить.
Она не грустила о прошлом, словно тот устроенный быт, которого она была теперь лишена, мало что для нее значил. Муж, служивший мелким государственным чиновником, вскоре заболел и умер.
Она опять вышла замуж — на этот раз за пролетария. Новый муж занимал высокий пост. Базановская мать по документам считалась его дочерью, но на самом деле (об этом Базанов знал) родилась от случайной связи с обрусевшим французом. Но и этот брак оказался недолгим, непрочным. Неуемный темперамент в сочетании с неиссякающим любопытством и бесстрашием сводил ее со многими людьми. Увлекалась, влюблялась. Дети росли без присмотра.
Она в совершенстве знала несколько языков, печатала на машинке по-русски, французски, немецки, искренне считала справедливой революцию, лишившую привилегий тех, кто жил за чужой счет.
Началась Отечественная война — новые несчастья, неустроенность, изнурительный труд. Что-то сломалось в ней, не выдержало. Она покончила жизнь самоубийством, оставив трех, к тому времени уже взрослых детей.
Старшая дочь Лена, став драматической актрисой, вышла замуж за инженера, родители которого считали их неподходящей парой. Еще жива была мать, но она ничего не знала, поскольку отправилась в очередное свадебное путешествие да так и застряла в чужом городе.
Через год у Лены родился мальчик, которого назвали Витей. Таково было ее желание — назвать сына в честь окруженного романтической дымкой детской памяти тайного ее отца Викто́ра.
Сей «победитель» долгое время ничем не проявлял себя. Второй муж матери относился к Леночке как к родной дочери, но, очевидно, не только это было главной причиной нежелания любвеобильной, своенравной матушки поддерживать отношения с Викто́ром и позволять ему видеться с ребенком. Она охладела, разочаровалась в нем.
Все-таки однажды, в конце двадцатых годов, встреча отца и дочери состоялась. Лена не знала, что это ее родной отец, все открылось лишь незадолго до войны, когда она сама ждала ребенка, Виктора II. Они с матерью расставались, как оказалось, на этот раз навсегда. То ли предчувствуя, что ей немного осталось жить, то ли повинуясь иному движению души, мать поведала дочери тайну ее рождения.
— Если что случится со мной, а тебе потребуется помощь, знай: у тебя есть отец.
Тогда-то она и вспомнила тот странный звонок из гостиницы «Националь», где остановился приехавший из Ленинграда «старый мамин знакомый» — именно так он представился. Мамы, как обычно, дома не было, знакомый уезжал через несколько часов, хотел что-то передать ей и попросил встретиться у подъезда. Девочка спустилась вниз, как было договорено. Подъехала машина. Ей навстречу бросился огромного роста, роскошно по тем временам одетый мужчина. Тут же, на улице, принялся ее целовать, приговаривая:
— Ах, как выросла, какая красивая стала. Знаешь что, давай-ка поедем сейчас ко мне. Ненадолго. Еще есть немного времени. Ты расскажешь, как вы живете, как мама. А потом я велю шоферу отвезти тебя.