Он почти не обращал внимания на группы людей — как ему казалось, пилигримов, — снующих в различных направлениях.

Он шел, словно во сне, а уста его машинально шептали слова молитвы:

— Да прийдет царствие твое, да будет воля твоя…

Он не отдавал себе отчета, куда и зачем идет. Неожиданно он увидел перед собой алтарь и священника в ризе, поднимавшего чашу с дарами. Он кинулся на колени, не в силах произнести ни слова. Ничего, что ритуал молебна отличался от того, к которому он привык в своей прошлой жизни. Он уже успел освоиться с мыслью, что время будет оставлять следы. Главное — смысл богослужения остался прежним.

Коленопреклоненный, впитывая глазами каждое движение священника, он чувствовал, как в нем растет стремление сбросить с себя бремя грехов, давящих на него вот уже много месяцев. Чувствовал, что не достоин подступить к Престолу Господнему.

Направо, около стены, он увидел священника в исповедальне. Скамеечка перед решеткой была пуста. Разве он мог предвидеть, что эта исповедь превратится для него в новое тяжкое испытание?

Поступил ли он так, как должен был поступить? Был ли гнев, охвативший его после слов исповедника, гневом праведным? Давая пощечину этому подставному слуге божьему, он поступил так, как велел ему долг. И все-таки…

Но разве мог он поступить иначе? Разве имел он право оставаться равнодушным к ереси, возглашаемой в исповедальне?

Если б только знать, что это был лишь один сбившийся с пути брат… А если их много? Если сатана и здесь посеял свои отравленные семена? Ведь бывало уже не раз.

Скрип двери и приглушенный звук шагов неожиданно прервали поток мыслей монаха.

Кто- то медленно шел к алтарю. Наконец остановился в нескольких шагах от Модеста, тяжело опустился на молитвенную скамеечку.

Опять наступила тишина, прерываемая только ровным дыханием двух: людей.

Они долго стояли молча, наконец Модест, не в состоянии побороть растущее нервное напряжение, повернул голову и взглянул на пришедшего.

Рядом с ним на коленях стоял старец в длинном светлом одеянии. Была ли это сутана или монашеская ряса, Мюнх сказать не мог.

— Во имя отца и сына и святого духа… — произнес старец по-латыни.

— Аминь! — докончил Модест, поднимаясь с коленей.

Старик тоже встал.

— Пройди сюда, к скамье, сын мой, — сказал он, указывая на стеллу. — Тут светлей.

Старец присел. Модест молча встал и лишь после того, как старец приглашающе кивнул головой, занял место рядом с ним.

— Ты хотел увидеть кардинала Перуччи?

— Это вы, Ваше преосвященство? — прошептал Мюнх, всматриваясь в лицо старца.

— Нет. Я не кардинал Перуччи. Он примет тебя завтра. Но скажи, сын мой, о чем ты хотел говорить с ним?

Модест беспокойно пошевелился.

— Я… — начал он и осекся. Потом вдруг его словно прорвало: — Я… я не знаю… Я вижу — и не понимаю… Я слышу — и ушам своим не смею верить… Все это… этот мир… Я не знаю… Может, я заблуждаюсь… Но ведь… Отец мой, я боюсь!

Он неожиданно умолк.

— Чего боишься ты, сын мой? Открой предо мной сердце, и, возможно, я смогу помочь тебе.

Старец серьезно и мягко смотрел на Модеста.

— Да, отец. Душа моя слаба и требует помощи.

— Мне говорили, что ты был на мессе.

— Был. Скажи мне, святой отец, ты, который наверняка близок к кардиналу, а может, даже лицезришь и Его Святейшество… Скажи мне: этот мир — мир божий? А церковь наша святая? Где границы власти ее. Ужели же здесь, в Риме?

— Видишь ли… — вздохнув, ответил старец, — многое изменилось… Ныне не то, что было прежде, когда ты видел мир молодыми очами. И задачи наши иные, хоть цели те же.

— Но ведь есть же пасторы! Есть епископы! Кардиналы! Отец святой!

— Да, но…

— Почему церковь не борется? Почему позволяет?

— Что позволяет, сын мой?

— Как это что, отец святой?! Ведь все не так! Где царство божие на Земле? Не дальше ли мы от него, чем дотоле?

— Не нам мерить путь, который предстоит пройти… Путь этот еще велик, но не так, сын мой, как тебе кажется. Скажу лишь: не все то, что в течение многих столетий привыкли мы считать признаком царства божьего, правильно понималось.

— Да, отче. Еретиков и богохульников тьма-тьмущая размножилась.

— Я не это имел в виду. Когда-то очень давно считали, что человек есть и вечно будет таким, каким создал его Творец. Но это не так. У человечества, как и у человека, есть свое детство, юность и зрелость… Пять веков назад человечество вступило в юность, сейчас переступает порог зрелости.

— Странно и непонятно говоришь ты, отец святой. Уж не хочешь ли ты сказать, что именно так должны исполниться заветы господа нашего, Иисуса Христа, о царстве божием? Этого не может быть!

— Еще не пришло время… Надо больше любить и больше понимать… Если сегодня мир не с церковью идет, а мимо нее, то только потому, что недостаточно сильна была воля любви нашей.

— Отец мой, разве может быть близок богу мир, который верит только в разум? Который не видит бога и не чтит его, как некогда завещал Спаситель? Ведь написано: «В ничто обращу мудрость мудрых, а разум разумных отвергну! Ибо мудрость мира сего глупостью у бога почитается».

— То, чему учил Иисус, — правда вечная. Она указывает путь нам, верящим в Спасителя. Но вечность правды в духе ее, а не в словах. Слова истолковывались по-разному, не всегда так, как следовало. Часто неведение, словно бельмо, глаза заслоняло. Порой и потребность минутная… Толковать слова господа нашего — дело не легкое, великого знания и мудрости требующее. Ты говоришь, что сейчас человек верит только в разум. Это не так. Неужели ты думаешь, что речь идет в Мудрости ради самой мудрости? Разум позволяет человеку избрать добро и отвергнуть зло.

— Не всегда, отец. Ересь часто к разуму взывает… Если вера иссякнет, мудрость не поможет. «Не послал бог сына своего, чтобы судил он мир, а для того, чтобы мир был спасен им. Кто верит в него, не будет осужден. Ир кто не верит, уже осужден тем, что не вериг в имя единоутробного сына божьего». — Мюнх замолчал, выжидающе глядя на старца.

— Почему ты не продолжаешь? — спросил тот сурово. — Как говорится дальше?

Мюнх смутился.

— Не помню, отец мой.

— Так я тебе напомню: «И тот тебе суд, что свет снизошел на мир; но люди больше возлюбили тьму нежели свет, ибо были злы дела их. Ибо каждый, кто зло чинит, ненавидит свет и не идет на свет, дабы не были видны дела его, кто же правду творит, приходит к мудрости, дабы были ведомы дела его, ибо с именем божьим содеяны».

— К чему ты это говоришь, отец? — неуверенно спросил Модест.

— В чем ты видишь зло мира сего, сын мой? Ты говоришь, что церковь не борется? Где та несправедливость, которую она терпит? Назови ее!

— Отец я был в церкви и видел…

— Что ты видел?

— Я видел людей, которые не молятся! Я слышал из уст священнослужителей слова, которые в мое время мог смыть только огонь! Я хотел исповедаться…, Очистить душу от греха… И не мог! Знаешь ли ты, отец, — Модест заговорил громче, — что тут, в самой столице Петровой, сами священнослужители… Нет! Разве можно этого не видеть! Зараза! Зараза! Выжечь! Уничтожить ее!

— Что ты хочешь уничтожить?

— Скажи, отец, а Святая Инквизиция? Может, уже не существует? — со страхом спросил он.

— Многое изменилось.

— Что? И ты тоже так говоришь?! Не понимаю. Я везде слышу эти слова! Они тоже так говорили!..

— Кто?

— Те… от которых я убежал… Может, я неправильно сделал? Может, нужно было остаться?… Бороться?…

— С кем?

— С сатаной! — Модест резко наклонился к старцу. — А ты… ты, отец, ты веришь в бога?!

— Верю.

— Где он?

— Везде.

— Неправда! Неправда! Там, где бога не хвалят, отверзается доступ адским силам! Разве может быть справедливость там, где преданы забвению заветы господни? «Будешь любить господа своего всем сердцем своим, всей душой своей, всеми силами своими, всеми мыслями своими!»

— А ближнего своего как себя самого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: