Но Дзержинский спокойно и свободно, точно не было перед ним револьвера, сделал еще шаг вперед.

— Назад, — крикнул начальник конвоя, — застрелю!

Он отступил к стене вагона и выше поднял руку с револьвером, будто Дзержинский до сих пор не замечал этого револьвера.

Дзержинский шагнул еще.

За его спиной коротко охнул старик-профессор. Это зрелище было не для людей со слабыми нервами: один безоружный человек медленно и спокойно надвигается на восьмерых вооруженных людей, идет на дула винтовок и револьверов. И лицо, это удивительное лицо с мерцающими светлыми зрачками... Но самое удивительное заключалось в том, что начальник конвоя вдруг струсил, испугался одного безоружного человека и закричал на весь вагон:

— Чего вы, наконец, хотите, черт бы вас драл? Что вам надо?

— Немедленно дайте нам все, что причитается, — воду, пищу, табак, — сказал Дзержинский. — Но немедленно.

— Воду тебе? Пищу тебе? А если я сейчас прикажу стрелять в вас всех, как в бунтовщиков?

Но это последнее он сказал уже только для проформы. Было видно, что он боится Дзержинского. И так же для проформы ответил Дзержинский:

— Стреляйте, мы ваших угроз не боимся. Стреляйте, если желаете быть палачами. Или стреляйте, или выполните наши требования.

— Я вам покажу ваши требования, — ответил начальник конвоя. — Я вам покажу такие требования, что вы больше не захотите...

Повернулся, сунул револьвер в кобуру и ушел.

А на следующем полустанке в вагон принесли кипяток, щи и махорку.

До вечера обсуждался инцидент с начальником конвоя. Говорили и при Дзержинском и без него. Он слушал, молчал и улыбался, потом вдруг сказал:

— Пустяки это все, вздор. Он испугался не моей силы воли, не чего-то там особенного в глазах у меня

Он испугался убежденности. Понимаете? Я убежден, а он нет. Он наемник, а я нет. Так просто: наемник испугался ненаемника. И потом у него рыльце в пушку с прицепкой этих вагонов с быками. Подними он стрельбу, началось бы все-таки расследование, докопались бы и до этих дел. Неловко, могут со службы выгнать, а службишка хоть и не завидная, но, как видите, довольно доходная, расставаться жаль. Все это в общем вздор и скука, надоело! Приятно только одно, что мы опять победили.

И, повернувшись к профессору, он спросил:

— Будем играть в домино?

Потом, играя, сосредоточенно морщил лоб и рассеянно слушал Тимофеева.

— Только знаете что, — говорил Тимофеев, — знаете, Феликс, что я хочу вам предложить? Вы слушаете или нет?

— Как же не слушаю, конечно, слушаю, — рассеянно ответил Дзержинский, — как же я могу вас, дорогой мой, не слушать?

— И тем не менее не слушаете, — продолжал Тимофеев печально. — Вы ведь не умеете делать двух дел одновременно. Вы или играете в козла, или работаете, или сражаетесь с тюремным начальством. На одну секунду оставьте домино...

— Оставьте домино, — пропел Дзержинский, — оставьте вы его...

Тимофеев махнул рукой и отошел в сторону.

Но когда Дзержинский кончил играть, он сел с ним рядом и, глядя в его прекрасные, умные и глубокие глаза, заговорил опять:

— Послушайте, Феликс, — сказал он, — умоляю вас, бросьте эти сражения с тюремным начальством. Ну, если не навсегда, то хоть на год, хоть на полгода...

Дзержинский молча улыбнулся.

— Ну вот, вы опять улыбаетесь! — воскликнул Тимофеев. — Ведь это же невозможно! Поймите, Феликс, вас убьют... Или вы опять скажете, что большевистский бог не выдаст?

— А вы думаете — выдаст? — спросил Дзержинский.

— А вы?

Дзержинский не ответил, смотрел в окно, за которым проносилась деревенька, в тумане, в сумерках. Уже зажигались кое-где огни, слабые, чуть брезжушие.

— В такую пору, да еще в вагоне, да тем более в тюремном, надо петь, — после долгого молчания произнес Дзержинский. — Только вот что.

И негромко запел:

«Море яростно стонало,

Волны бешено рвались,

Волны знали, море знало... »

Через несколько минут пел уже весь вагон...

И по голосам поющих было понятно, что настроение у людей спокойное, уверенное, почти такое, как бывает на воле.

ВОССТАНИЕ В ТЮРЬМЕ

Пятого января 1902 года Феликс Дзержинский был отправлен из Седлецкой тюрьмы через Варшаву, Москву и Сибирь за четыреста верст от Якутска, в Вилюйск, в котором по высочайшему повелению ему надлежало пробыть ровно пять лет.

Путь от Седлецкой тюрьмы в царстве Польском до Александровской центральной каторжной тюрьмы, в селе Александровском, Иркутской губернии, поблизости от реки Ангары, партия арестантов, с которой шел Дзержинский, проделала в четыре с лишним месяца, что по тем временам считалось скоростью почти фантастической.

В мае партия прибыла в Александровск и разместилась в пересыльном корпусе, неподалеку от главного здания централа, построенного в котловине меж гор. Каторжная тюрьма выглядела куда печальнее, чем пересыльный корпус, небольшой, сложенный в лапу из крупных сосновых бревен, с двором чисто выметенным и даже посыпанным песком.

Порядки пересыльного корпуса тоже во многом отличались от порядков каторжной тюрьмы. Этапникам жилось куда легче, чем отбывающим срок в централе: начальство ими не очень интересовалось, да и с какой стати интересоваться, если сегодня этапники тут, а завтра на каторжной Колесухе, или в Вилюйске, или в Качуге, или еще где-нибудь, в местах, куда Макар телят не гонял. В тюремных мастерских этапники не работали, к жизни централа никакого отношения не имели и проводили на пересылке свои дни, а то и недели, кто как хотел: отдыхали после страшного пути, чинили одежду, обувь и набирались сил для предстоящих каторжных лет.

Начальником централа был в то время поляк Лятоскевич, вел он среднюю линию и, как говорили про него арестанты, «жил сам и жить давал другим».

Но в конце апреля, незадолго до прибытия этого этапа, с которым шел Дзержинский, положение в Александровской пересыльной круто и внезапно изменилось. Причины изменения порядков толком никто не знал: одни говорили, что на Лятоскевича кто-то из деятелей написал в Петербург министру письмо; другие считали, что поводом к новым крутым порядкам послужил широко задуманный побег, хоть и провалившийся, но все-таки побег; третьи считали, что виновник неприятных новшеств — старший надзиратель Токарев, шкура и палач по натуре, которого Лятоскевич боится и который имеет над начальником тюрьмы какую-то власть.

Как бы там ни было, но к тому времени, когда, измученный весеннею распутицей, дождями со снегом, морозами и буранами, всеми адовыми пытками российских каторжных дорог, этап входил в ворота пересыльной Александровской тюрьмы, надеясь хоть тут перевести дух, поспать, обсушиться и поесть, вдруг выяснилось, что старым порядкам конец, что здесь теперь орудует Токарев, палач и убийца по призванию, что бани не будет, кипятку до утра не получишь, в село даже с конвойным за покупками выйти нельзя и, что самое главное, никаких разговоров и просьб: за разговоры Токарев бьет в лицо.

Узнав обо всех этих печальных новостях, матрос Шурпалькин, осужденный на бессрочную каторгу, человек очень смелый и спокойный, никому не сказавшись, сам, один, отправился из общей камеры, в которой размещались арестанты, к Токареву в дежурку. Услышав обращение не по уставу, Токарев молча сразу же ударил матроса тяжелой связкой ключей по лицу с такой силой, что рассек Шурпалькину щеку до кости. Брызнула кровь. Шурпалькин, теряя от боли власть над собой шагнул к надзирателю, но тот ударил матроса ключами еще раз, и Шурпалькин упал.

В камеру он вернулся часа через два, никому не сказал ни слова и повалился на нары. При тусклом свете лампешки, коптившей у входа. Дзержинский успел заметить, что с матросом, к которому он очень привязался за месяцы этапного пути, неладно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: