Он сидел на самом почетном месте — между сивоусым заготовщиком Грубой и почтеннейшим Дулибой. Они потчевали его пивом, которого он не пил, и подкладывали ему бигосу, от которого горело во рту, а на глазах выступали слезы...

Последним произнес речь заготовщик Груба.

Расправив темными пальцами свои пышные сивые усы и оглядев всех присутствующих, он от имени виленских кожевников пожелал дорогому Яцеку хорошего пути, доброго здоровья и могучих дел на благо и радость рабочего класса.

— Мы же тебя никогда не забудем нашим сердцем, — сказал Груба и ударил себя кулаком в грудь. — Никогда не забудем нашего Яцека, какой он был с нами, и как учил нас, и как повел нашу забастовку, и как помогал нам не сдаваться, и как мы победили. Давайте же вспомним, друзья, в этот прощальный час, как мы раньше жили, до забастовки! Мы полный день работали, по восемнадцати часов, а теперь даже и не верится — только одиннадцать с половиной работаем, и это есть наша небывалая победа! Кто же нас вел в этой борьбе, спрашиваю я? Яцек вел! Виват же нашему дорогому Яцеку!

Все закричали «виват! » и встали с мест, а Дзержинский покраснел и опустил голову.

— Но это еще не все, — продолжал Груба, — это не все, что я хочу сказать тебе на прощанье, наш дорогой Яцек. Я хочу тебе еще сказать, что ты будешь настоящим человеком, большим человеком. Другие юноши в твои годы...

И заготовщик Груба стал рассказывать о том, как живут многие другие юноши и как Дзержинский перегнал их. И Груба вновь крикнул «виват! », потом вдруг нагнулся и вынул из-под стола большую коробку желтого картона. Все оживились.

Теперь говорил Дулиба. Коробка желтого картона, перевязанная крест-накрест бечевкой, стояла перед ним, и он во время своей речи постукивал по коробке согнутым пальцем.

— Сейчас весна, — сказал Дулиба, — и ты, наш дорогой Яцек, едешь в Ковно поднимать на борьбу ковенских рабочих. Многое еще тебе предстоит. И убегать от собак-жандармов, и скрываться от сыщиков, а главное — ходить по окраинам, по рабочим халупам и квартирам, по грязным улицам и еще бог знает где...

Дулиба помолчал, пососал свою потухшую трубку и, положив руку на плечо Дзержинскому, добавил:

— Это наш подарок. Семнадцать сапожников построили тебе эти башмаки. Семнадцать человек держали совет, каким фасоном шить, какую кожу ставить, какой делать каблук. Мы, конечно, не самые шикарные сапожники в Вильно. И живем мы на окраине, и вывески у нас плохонькие, и генералы нам не заказывают! Но ничего! Зато уж крепче этих башмаков нет на свете! Всё выдержат — и от грязи не протекут. Носи, наш дорогой Яцек, на здоровье и вспоминай нас почаще!

Почтенный Дулиба развязал шпагат и открыл коробку. Там лежали отличные, крепкие и легкие ботинки.

— Примерь! — велел Дулиба.

Спорить было бесполезно. На середину комнаты уже поставили табурет, и все семнадцать сапожников обступили Дзержинского. Он снял с ноги стоптанный старый башмак, начищенный, как огонь, — но разве сапожника обманешь? — и натянул новый. Семнадцать сапожников не сводили глаз с его ноги, пока он зашнуровывал ботинок, потом все семнадцать пробовали, не слишком ли свободен носок и не жмет ли задник. Потом все семнадцать спрашивали — каждый о той части, которую делал: Леон Либер спросил, хороша ли подошва, Самуил Майман интересовался стелькой. Заготовщик Груба сообщил, что заготовка ему не очень удалась, потому что, когда он ее шил, у него болел зуб. Баранович до сих пор оставался при особом мнении насчет носка: такой носок — это не носок!

Ответную речь Дзержинский говорил в новых ботинках. Левый ботинок жал ногу, но разве можно было в этом сознаться! И конечно, Дзержинский не сознался. Он смотрел на этих людей, к которым так привык, которых полюбил, и прощался с ними, — на долго ли? Может быть, навсегда. Многие тут совсем уже старики, — доживут ли до того дня, до которого надо дожить?

Он говорил, как всегда, немного и, как всегда, горячо, и юные, чистые глаза блистали под тонкими темными бровями, а окончив речь, он вдруг опять смутился и покраснел до ушей, — он краснел часто, как девушка.

Вышли на улицу далеко за полночь. Опять подморозило, небо было звездное, под ногами хрустел ледок. Толковали о делах, порою сапожники спрашивали, хороши ли ему ботинки, он отвечал, что замечательные.

— Главное, — философствовал Груба, — что они по ноге. Это первое дело, чтобы башмак был как влитый. А уж за эту мерку можно поручиться! Верно, Яцек? Как в чулке.

— Верно, — говорил Дзержинский, — как в чулке!

Попрощались у мостика. На первом же крыльце

Дзержинский, оглянувшись, снял новые башмаки и надел старые.

Но в Ковно эти старые башмаки развалились совсем. И наступил день, когда их уже никто не брал чинить, ни один человек. Денег же для того, чтобы купить башмаки, не было вовсе, и тогда Дзержинский вспомнил о подарке. Завернув дареные башмаки в газету, он отправился искать сапожника, который растянул бы тесный ботинок, и на окраине города нашел человека, согласившегося «попробовать».

Через день Дзержинский зашел за башмаками.

Старика-сапожника не было, а на его месте сидел подмастерье, голубоглазый, кудрявый, в фартуке. Он прибивал гвоздями подметку и пел.

Разговорились.

Парня звали Петром, лицо у него было веселое, он почему-то принял Дзержинского за студента и сказал ему, что очень хотел бы учиться, да вот денег нет, и спросил, почему это у одних есть деньги, а у других нет. Дзержинский объяснил.

Парень быстро и коротко взглянул на Дзержинского, но больше ничего не спросил и молча продолжал загонять деревянные гвозди в подошву сапога. Скоро вернулся старик и сказал, что еще не успел растянуть ботинок, но что завтра уж, наверное, поспеет.

— Так я завтра зайду, — сказал Дзержинский и попрощался.

Так началось знакомство Дзержинского с голубоглазым подмастерьем сапожника. Парень был сообразителен, серьезен и очень многим интересовался. Несколько раз он брал у Дзержинского популярные книжки — о том, как устроена земля, и планеты, об электричестве, о физике и химии. И однажды, в июне, попросил книг опять, но других, поинтереснее.

— Не знаю, что поинтереснее, — сказал Дзержинский. — Каких же тебе дать книг?

Опустив глаза, парень негромко произнес:

— Как все устроено — вот бы мне какую книгу.

— Что как устроено?

— Вот насчет богатых и бедных. Насчет господ и мужиков.

— Зачем это тебе? — спросил Дзержинский.

Был вечер, очень жаркий и душный. Они сидели рядом на скамейке в скверике, возле собора.

Подмастерье сбоку взглянул на Дзержинского и совсем тихо объяснил:

— Хочу все понимать.

— Что же ты хочешь понимать?

— Все, — упрямо повторил парень, — то, что вы понимаете, то и я хочу.

— А что же я, по-твоему, понимаю?

— Вы понимаете, — сказал подмастерье, — я знаю, что вы-то все понимаете.

— Но ведь за эти книги по голове не гладят, — произнес Дзержинский, — за них можно в тюрьму угодить.

— Не угодим, — сказал подмастерье.

— Неизвестно.

— Известно! Я никому не скажу, что читал.

Помолчали. Подмастерье взглянул на ботинки Дзержинского и спросил, жмут ли теперь. Дзержинский ответил, что теперь не жмут.

— Хорошие ботинки, — похвалил подмастерье, — сделано как надо. Таким ботинкам сносу нет. Кто шил?

— Сапожники, — ответил Дзержинский.

Ему хотелось сказать, что семнадцать человек шили эти башмаки, но он смолчал.

Подмастерье засмеялся, вынул из кармана коробку дорогих папирос «Турчанка», двадцать пять штук — сорок копеек, и протянул Дзержинскому.

— Богато живешь, — сказал Дзержинский, — я к таким папиросам не привык...

И он стал сворачивать самокрутку из дешевого табака-крошки. Свернул, сунул самокрутку в деревянный мундштук и закурил.

Подмастерье почему-то слегка порозовел.

— Барину одному штиблеты на квартиру относил, — сказал он, — барин мне и подарил пачку. На, говорит, кури, говорит, на здоровье. Я и взял, мне что!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: