— А это его проблема. Кровь у него возьмем, а потом ему же и перельем ее.
— А у него рак?
— Кто его знает. Не похоже, но, может, и рак. Надо рентген сделать. Пойдем к этому шоку.
— Да там ничего не надо делать. Просто из шока выводить пока. Я пришла, чтоб предупредить о взятии крови у своих.
— Посмотреть надо все равно. Мы же дежурные. А кровь возьми у меня. Нельзя брать у среднего персонала, если сам заведующий еще не дал. Неприлично.
— Что за глупости. Во-первых, все прекрасно знают, что вы свою кровь уже не раз давали. А во-вторых, Евгений Львович, вы сами говорили, что к людям надо хорошо относиться, доверять заведомо. А сейчас?..
— Ты права. Это я заразился от доктора. Он никому из докторов не доверяет. Он весь в целесообразности. Лечить неоперабельный рак, он считает, нецелесообразно и не гуманно. А теперь всех врачей боится.
— А что он считает целесообразным — убивать, что ли?
— Он сейчас ничего не считает. Он в полном раздрызге чувств. По-моему, он путался, не понимая, кто врач, а кто палач, когда болезнь вступает в конфликт с целесообразностью. Ничего, мы его научим жить, а?! Лишь бы не рак был. Молодой совсем парень. Доктор наук.
— Доктор!
— Ну да. Пойдем, Наташа, все же надо посмотреть больного. Потом в ординаторской он сидел и разглагольствовал о том, как люди хорошо откликаются на действительные и конкретные нужды. Когда не для какого-то абстрактного плана или галочки. Четыре сестры и один врач дали кровь. А сейчас уже и со станции привезли. Крови достаточно сейчас.
— Но он еще тяжел. — Это Банкин, травматолог. — Больному еще вытяжение надо делать, еще возиться много.
— Теперь, наверное, опасности для жизни нет.
Но вот уже и больного вывели из шока, и вытяжение наложили, и травматологи смогли уйти домой. Все ушли. Наступил вечер. Пока дежурство легкое. Все спокойно, Дежурные Мишкин и Наталья Максимовна решили поесть. Вытащили из холодильника свои припасы, притащенные из дома, объединили. Наташа подогрела на плитке, что было предназначено для еды в теплом виде, и, так сказать, еще не очень усталые сели за стол.
МИШКИН:
Мы поели. Расселись в креслах. Стали ждать, отдыхать. Начали спокойный разговор дежурных, когда все в отделении сделали, а нового ничего не привезли.
Телефонный звонок.
Наташа взяла трубку.
— Алло… Сейчас нельзя. Она занята с больными. — Повесила трубку.
— Ну что такое, Наташа, трудно позвать сестру к телефону? А завтра ей придется звать тебя к телефону. Да и учти, уважения больше, доктор пошел звать к телефону сестру иль санитарку. Ты хоть посчитай — и увидишь, что выгоднее. И зачем это: «Сейчас нельзя. Она занята с больными». Фу. Мужики — те грубияны. Но ты не будь сукой.
Какой бы ты ни был резонер, но женщинам в такой тональности говорить нельзя. Конечно, она в слезы. Я уж и извинялся, и на бровях перед ней ползал. Дернул черт меня сукой ее назвать. Но, наверное, не в суке дело было. Просто самой неприятно, что так сказала. А все равно оправдываться стала:
— Виновата, Евгений Львович. Но так все надоели. Покоя хочется хоть какого. На дежурстве только и есть покой. Ну, привезут больного, так это нормально, работаешь, устанешь, но нормально устанешь. А дома! Дома нет покоя. Ведь уже скоро сорок лет мне. А до сих пор в кошмаре живем. Муж, родители мужа, ребенок и я. Вы же видели. Кресла-кровати наши ставлю днем на родительскую тахту. От этой тесноты ругань все время. А с кем — со свекровью, конечно. Хотя я ей должна быть благодарна по гроб. Отношения с мужем портятся. Сын носится по комнате аж голова шумит. В коридор выгнать нельзя — сосед больной, ругаются. Да и действительно больной. Уже два года болен. И до конца жизни болеть будет. В сердцах пожелаешь… Уж не скажу что, а потом маешься, сердце болит от такого. Говорят, скоро дадут квартиру. Уж пять лет говорят. На кооперативную денег нет. А скоро сорок — жизнь-то кончается почти. Вот и бережешь покой ординаторской. Вы уж простите. Сама знаю, что плохо. Эх Евгений Львович, дадут квартиру, заведу собаку, как вы. А вы тоже хороши. В общей квартире собака. И главное, все на Галю бросили, она ведь с собакой возится. Да в общей квартире. А здесь вы деликатный, для других. А ей каково. Так и ходим мы, несчастливые, за счастливчиками.
Перешла в наступление. Да бог с ней. К тому же и права!.
Опять телефонный звонок.
— Хирургическое отделение… Позвоните позже. — Бряк трубкой на рычаг. — Ой! Что же я! Вот так, Евгений Львович, а ведь решила сейчас всех подряд звать.
— Ох, кума, сглазишь ты наш покой. Его ведь заслужить надо. И расстроила ты меня. Все-таки приятно думать, что тебе, то есть мне, очень плохо живется. Втроем в двадцатиметровой комнате. Но ведь есть же возможность собаку держать. А мне все мало. Скоро дадут тебе квартиру. На пятерых-то — трехкомнатную. Ох и заживешь ты. Буду приходить к тебе отдыхать. Пустишь?
Она засмеялась. Наталья Максимовна часто смеется. И сейчас. Белые волосы распушились. Под лампой сидит — волосы блестят, рот большой — я люблю, когда у женщины большой рот. Наташа такая молоденькая кажется! И не поверишь, что ей под сорок.
— А почему ты так молодо выглядишь?
— Какое молодо?! Я за последние годы полнеть очень стала. Вот все, кто занимается спортом, как бросят, так полнеют.
— Я и говорю, что от спорта больше плохого, чем хорошего. Ведь бросать-то всем приходится. И быстро развал.
— Если бы знала, что так себя буду плохо чувствовать, никогда бы не отдавала баскетболу столько времени. А молодо выглядеть — спасибо двадцатому веку, век косметики и парфюмерии. Мы не ждем милостей от природы — взять их наша задача.
— Тебе вроде и на милости жаловаться не приходится.
— Я уж все имею от нашей жизни, — она засмеялась. — Двадцатый век сломал извечную несправедливость для женщины — выглядеть такой, какой уродилась. В случае чего и операцию можно сделать.
Вошла санитарка:
— Больного тяжелого из-под машины привезли.
— Ну, вот тебе и покой.
Мы побежали в приемное отделение.
Больной тяжелый. Выяснить ничего нельзя — пьяный.
Возились с ним до утра. В пять я послал Наташу соснуть хоть часок. А потом сам же и разбудил. Картина была не совсем ясная, вроде бы операции и не нужно. Вывести из шока надо, а потом за переломанные ноги можно будет приняться. Сделали мы ему блокады, ноги в шины уложили, льем в него всякие жидкости, кровь, а дышит все равно плохо. Решил сделать ему пункцию грудной клетки слева. Потянул оттуда шприцем и получил прозрачную желтую жидкость. А что — не пойму. Позвал ее. Как говорится, одна голова хороша, а две лучше. Оказалось — один нос хорошо, а два лучше. Она подошла, понюхала лоток с жидкостью и спокойно сказала: «Вино. Сухое вино». Понюхал и я — точно. Мы посмеялись с нею. Благо, ей много не надо для этого. Поговорили о том, что она крупный знаток, а я себе все испортил, что в дегустаторы меня не возьмут. Ну посмеялись — и диагноз ясен: разрыв диафрагмы с выпадением желудка в грудную полость. Оперировать надо. А без вина бы не решили. И от вина бывает польза немалая иногда.
Соперировали. Желудок вытащили из груди назад, на свое место, в животе уложили, диафрагму зашили. К десяти больной уже немножко оклемался.
Я вспомнил, что в одной нашей хирургической книге, посвященной ранениям живота, приводится анекдот-быль о поездке Бриана по французским госпиталям в первую мировую войну. В госпитале он увидел одного зуава, который был спасен во время штыкового боя от прямого удара в живот зашитыми в поясе золотыми монетами, — штык, соскользнув с монет, лишь оцарапал живот. Бриан сказал: «Видите, как полезно всегда иметь при себе немножко денег».
Как полезно всегда немножко выпить. Но, конечно, только сухое вино, а то женщины-хирурги будут в затруднении. Впрочем, если бы были щи, было б еще яснее.
После удачной операции и сил как будто больше. Или радость, что ли, распирает?