– В Летнем саду еще лучше.
Тротуар был узкий, и, обходя Андрея с женой, пожилой мужчина с бутылкой вина в сетке сошел на дорогу и все смотрел на них, переводя взгляд с одного на другого.
– Какой ты бесчувственный… – вся как-то покосившись лицом, кривя губы, покачала она головой. – Какой эгоист!
– Пойдем на скамейку, – ступая на дорогу, сказал Андрей. – Там удобней. И ждать, и… и все остальное.
– Какой ты бесчувственный, какой ты бесчувственный, – еще раз повторила она на ходу. – Какой грубый… Я, знаешь, жалею. Обо всем жалею. И о том, что вышла за тебя замуж, – сказала она, повернувшись к нему, едва они сели.
– Дело, в конце концов, всегда поправимое, – глядя прямо перед собой, мрачно сказал он и по какой-то необъяснимой закономерности вспомнил вдруг, что должен был встречать сегодня институтского друга из Ашхабада – о встрече было записано в настольном рабочем календаре на сегодняшнем листке, и если бы он приехал на работу, то увидел бы эту запись и все исполнил, а теперь друг, как они здесь, болтается по Москве, стоит перед запертой дверью, сидит возле нее на чемодане.
– Повтори, – тихим, осекающимся голосом попросила жена, – повтори, что ты сказал: поправимое?
– Я сказал то, что ты слышала. Ты жалеешь – можно поправить. А Сергей сейчас, между прочим, как мы, болтается. Только в Москве. А я здесь. Развеяться вот отправился.
– Какой Сергей, при чем Сергей? – шепотом закричала жена. – Поправимое, ты говоришь… ты предлагаешь… и это, когда я… когда я должна тебе…
Она заплакала, кусая губы, пошарила в нейлоновой темноте сумки, ища платок, не нашла, взяла ее за углы, вытряхнула на скамейку, вытянула из развала платок и стала промокать им глаза, мокрые скулы, вытирать хлюпающий нос. Среди всей этой груды: замшевого плоского кошелька, пудреницы, записной книжки, пластмассового пенала с тушью для ресниц, тюбика с кремом «Вечер», шариковой ручки, пакетика анальгина, маникюрной коробки, полиэтиленового кулечка с ватой – лежал помятый, сплюснутый в какое-то подобие кубика, ворсисто-палевый, цыплячьи-желтый с другого бока персик. Андрей взял его, вытянул из кармана свой платок и обтер шероховатую, проминающуюся под пальцами плоть.
– Съешь персик, – сказал он, протягивая его жене, когда она, высморкавшись, подняла лицо кверху, чтобы оставшиеся слезы не бежали по щекам, а высохли прямо в глазах.
Жена скосила глаза вниз, швыркнула носом, ничего не ответила и не взяла.
Так оно и должно было быть, Андрей прекрасно это понимал, но необъяснимо для себя в ответ на ее пренебрежение он потащил персик себе в рот, с каким-то мстительным ожесточением вгрызся в хрустнувшую, чавкнувшую плоть и стал есть, быстро, торопясь, не чувствуя ни вкуса, ни аромата, скрежеща зубами по косточке.
– Дай мне деньги, я поеду на вокзал, – сказала жена, когда он закончил есть и выбросил, промахнувшись, косточку мимо урны.
– Дождемся, возьмем вещи и поедем.
– Я хочу сейчас. – Она говорила преувеличенно спокойно и смотрела на него слишком прямым ваглядом. – И одна. Вещи ты возьмешь и привезешь.
Андрей поморщился.
– Ладно, не мели чепухи.
Жена взяла со скамейки кошелек, раскрыла его, вынула деньги – в руках у нее развернулись рубль и трехрублевка.
– Если ты не хочешь давать мне денег, можешь поехать со мной и купить мне билет сам. Пожалуйста.
– Ну, уезжай, уезжай, черт с тобой, поехали! – Андрей вскочил со скамейки, сгреб с нее в сумку весь парфюмерно-галантерейный развал и, не оглядываясь, пошел впереди жены к метро.
В кассах продавали броню, уходивший поезд прибывал в Москву ночью, желающих уехать им никого почти не было, и они тут же купили билет.
– Не провожай, – поджимая губы и не поднимая на него глаз, сказала жена, и Андрей повернулся и пошел – все тем же гулким, возносящимся на неимоверную высоту вестибюлем, спустился по той же стиснутой узкой аркой лестнице – на ту же площадь, что и нынче утром, только асфальт был сух, скупо-сер и солнце зашло.
Лишь уже на Невском он сообразил, что ему нужно было спускаться в метро, не выходя с вокзала, но не стал возвращаться, а быстро, неоглядчиво прошел половину проспекта до Гостиного двора и спустился там.
Ах, она жалеет!.. – крутилась в голове одна и та же фраза, и, кроме нее, ничего в голове больше не было.
В знакомом дверном проеме знакомого дома, прислонившись к косяку и обхватив себя за плечи, стояла Елена. На запястье у нее болталась сумка.
– Поедем вместе, – сказала она. – Поезд прибывает ночью, метро не работает, такси не поймаешь, я одна, – и ты собирался меня этим поездом отправить! Билет я сдала, не беспокойся.
Андрей хотел сказать, что она прекрасно знала все это и тогда, когда они покупали билет, но промолчал. Он поднялся по лестнице, позвонил, позвонил еще, еще – в квартире ничего не грохало.
Андрей спустился вниз. Жена все так же стояла у косяка, обхватив себя за плечи, ее бил озноб. Бледное ее лицо казалось голубоватым.
– Я тебя ненавижу, – шепотом сказала она, и Андрей услышал, как она сглатывает слезы. – Такой бесчувственный, бессердечный. Вечно всем недовольный. Всегда. И всегда я должна ублажать тебя… а сам ты как бревно – хоть бы палец о палец. И сейчас… все, что ты сегодня сделал, ты сделал, когда я… с твоим ребенком…
«О, черт побери! – с надрывом крутилось теперь в голове у Андрея. – О, черт побери!..»
– Я сейчас, – сказал он жене и снова стал подниматься по лестнице.
Он нажал на кнопку звонка – где-то там, рядом с ней, невидимые в темноте, карандашом накарябанные слова: «Маруся, жди!» – и жал на податливо принявший палец в свое углубление пластмассовый сосок под сверлящее дребезжание металла о металл с той стороны двери до тех пор, пока дверь не открылась.
– О господи! – сказала жена кавторанга. – Я так ведь и знала, что это вы. – На мгновение она облокотилась о косяк, будто готовясь, как вчера, к долгому, через порог, разговору, но тут же отняла от него руку и, сторонясь, раскрыла дверь шире. – Проходите. А где ваша жена?
Она была все в том же нейлоновом зеленом халате – домашняя вся, уютно устроившаяся в своем налаженном быту, но лицо ее находилось в тени, и выражения его Андрей не видел.
– Жена… жена здесь, внизу… сейчас. – Он был не готов к приглашению, он хотел лишь спросить у нее, злобясь на нее, глядя ей в переносицу, не знает ли она, что с соседями, куда делись, и теперь смешался, дернулся к лестнице – за Еленой, но она уже поднималась по ней смутным размытым силуэтом: услышала, видимо, все сама.
– Добрый вечер, – сказала она, входя в косо пересекшую лестничную площадку полосу света из квартиры.
– Добрый вечер, – отозвалась жена кавторанга.
Сейчас она стояла боком к двери, Андрей видел ее в профиль, и лицо ее показалось ему виноватым и смущенным. – Проходите, – глядя на Елену, повела она руками в глубь квартиры – Я вас ждала, честно говоря.
– Спасибо, – кивнула жена. Андрей взглянул на нее – губы у нее плотно сжались, глаза были остановившиеся и сумрачные.
Они зашли в квартиру, хозяйка толкнула дверь, и она захлопнулась.
– Проходите, пожалуйста. Вот сюда, в комнату, пожалуйста, – показывала она, теперь Андрей видел ее лицо совсем близко и хорошо – на нервных тонких губах ее дрожала улыбка; и было в ней что-то даже заискивающее.
Они зашли в комнату, обставленную стандартной современной мебелью и тесную от торчавшего посередине стола, только на стене висели портрет отца Елены, такой же, как в доме ее матери, и дореволюционный барометр в темном, почти черном, деревянном чехле. Андрей заметил, что обе женщины, почти разом, посмотрели на портрет, но никто из них ничего не сказал.
– Вы знаете… я вот что… – Жена кавторанга стояла у одного края стола, они с Еленой у другого, и она, подняв руки к груди, крутила на пальцах перстень с обручальным кольцом. – Я вот что… вы должны понять, я вас очень прошу… вы, Лена, женщина, вы должны… У меня аллергия, понимаете, – аллергия на все, что связано с прежней его жизнью. Аллергия – меня трясти начинает, понимаете? Я не знаю, Лена, как вы относились к прежней жене Анатолия – вы тогда все-таки девочкой были, когда приезжали, привязались, может быть… Это неправда, будто он ничего мне не говорил о вас, – говорил… это я так сказала… Я обомлела вся, понимаете, когда мне передали. Никакого звонка мне не было, а тут говорят – звонили, я просто взвилась вся. Опять какие-то хитрости, уловки… Такое она ему устроила, когда он на развод подал, это невозможно себе представить, это какой-то ужас, господи, сколько грязи, и это при том, что последнее время уже прямо открыто… – Она судорожно передохнула, крепко стиснула руки и опустила их. – Я потом, часа через полтора, когда мозги в порядок пришли, на улицу спускалась: вдруг, думаю, где-нибудь на лавочке в аллее сидят… На вокзале ночевали?