Думаю, что сходство с отцом заключалось в манере держаться, ступать всегда неторопливо, слушать, смотреть, а потом вдруг замыкаться в себе.

Однажды я случайно увидел его в дешевом ресторанчике неподалеку от гостиницы; я узнал, что он обедает там каждый вечер, и мне без всякой видимой причины захотелось с ним познакомиться.

Тщетно пытался я угадать его профессию. По всей вероятности, он был холостяком, раз жил один в гостинице. Я слышал утром, как он встает и как возвращается вечером в разное время. Никто к нему не приходил, и только однажды я заметил его на углу бульвара Сен-Мишель разговаривающим с весьма подозрительным субъектом, таких тогда называли «апашами».

К тому времени я уже почти получил место в фирме галантерейных товаров на улице Виктуар. И должен был явиться туда с рекомендациями, которые письменно запросил у своих бывших преподавателей.

В тот вечер в ресторане, подчиняясь какому-то неясному побуждению, я встал со своего места как раз в ту минуту, когда мой сосед по площадке отложил после обеда салфетку, а минутой позже я открыл дверь, пропуская его вперед. Он, должно быть, тоже заметил меня и, возможно, догадался, что я хочу поговорить с ним, так как пристально на меня поглядел и сказал:

— Благодарю вас. — Потом спросил, видя, что я остановился посреди улицы: — Идете в гостиницу?

— Может быть… Не знаю…

Стоял прекрасный осенний вечер. Набережная была неподалеку, луна вставала из-за деревьев.

— У вас никого нет в Париже?

— Никого.

Не спрашивая моего согласия, он пошел со мной, будто мы были давно знакомы.

— Ищете работу?

— Как вы угадали?

Он не ответил и сунул в рот какую-то таблетку. Вскоре я узнал, зачем он это делал: у него плохо пахло изо рта.

— Из провинции приехали?

— Из Нанта, но родился я в деревне.

Он сразу же завоевал мое доверие. Едва ли не впервые после моего приезда в Париж у меня был собеседник, и молчаливость его меня не смущала, вероятно, потому, что я привык к доброжелательной молчаливости отца.

К тому времени, когда мы по мосту Сен-Мишель вышли на набережную Орфевр, я успел рассказать ему о себе почти все.

Остановившись перед приоткрытой дверью, он сказал:

— Подождете меня? Я ненадолго.

У двери стоял полицейский в форме. Походив немного по улице, я спросил его:

— Это, кажется, Дворец правосудия?

— Это вход в Сюрте.

Моего соседа по площадке звали Жакменом. Как я и думал, он был холостяком — я узнал об этом в тот самый вечер, когда мы бродили вдоль Сены, по нескольку раз проходя по одним и тем же местам, но все же оставаясь неподалеку от возвышавшейся над нами громады Дворца правосудия.

Он был полицейским инспектором и о своей работе рассказывал коротко, как рассказывал бы о своей отец, и с той же скрытой гордостью.

Три года спустя его убили, это было еще до того, как я оказался в здании на набережной Орфевр, которое приобрело в моих глазах особое значение.

Это случилось в стычке возле Итальянских ворот.

Пуля, предназначенная другому, попала Жакмену в грудь.

Его фотография в черной рамке и сейчас висит среди других, под которыми написано: «Погиб при исполнении служебного долга».

Говорил он мало, больше слушал. Но это не помешало мне часов в одиннадцать вечера спросить его дрожащим от нетерпения голосом:

— Вы действительно думаете, что это возможно?

— Я дам вам ответ завтра вечером.

Конечно, не было и речи о том, чтобы сразу поступить в Сюрте. Тогда еще не настало время дипломов и каждый начинал свою карьеру рядовым.

Я мечтал об одном: быть зачисленным на любую работу в любой полицейский комиссариат Парижа, чтобы самому открыть мир, в который инспектор Жакмен дал мне лишь заглянуть.

Когда мы расставались на площадке нашей гостиницы, — впоследствии дом этот снесли, — он неожиданно спросил меня:

— Вам, наверное, не захочется носить форму?

Сознаюсь, его вопрос и впрямь застал меня врасплох, я не сразу решился ответить, а он, разумеется, заметил мои колебания и вряд ли обрадовался.

— Нет, почему же… — произнес я очень тихо.

Я действительно носил форму, но недолго, месяцев семь-восемь. Я был длинноногим, очень худым и подвижным, чему сейчас трудно поверить, поэтому мне выдали велосипед и поручили развозить бумаги по разным учреждениям, чтобы я поскорее узнал Париж.

Писал ли об этом Сименон? Не помню. Несколько месяцев пробирался я на велосипеде между фиакрами и двухэтажными омнибусами, запряженными в ту пору лошадьми и наводившими на меня ужас, в особенности когда они мчались вниз по Монмартру.

Полицейские чиновники носили тогда сюртуки и цилиндры, а в определенном звании — и визитки.

Рядовые же полицейские большей частью были людьми немолодыми, нередко выпивали у стойки с извозчиками, и их красные носы служили мишенью для безжалостных насмешек куплетистов.

Я не был женат. Ухаживать за девушками я стеснялся из-за формы и твердо решил, что моя настоящая жизнь начнется с того дня, когда я поднимусь по главной лестнице здания на набережной Орфевр полицейским инспектором, а не рассыльным, нагруженным ворохом бумаг.

Когда я признался моему соседу по площадке в столь честолюбивых замыслах, он не улыбнулся, а задумчиво посмотрел на меня и сказал: «Почему бы и нет?»

Я не знал, что вскоре мне предстояло его хоронить.

Видно, мое умение предсказывать человеческие судьбы оставляло желать лучшего.

Глава 4

в которой я поедаю птифуры Ансельма и Жеральдины на глазах и под носом у дорожного ведомства

Задумывались ли когда-нибудь мой отец и дед над тем, что им могла выпасть иная участь? Стремились ли к чему-то другому? Завидовали тем, кого постигла иная судьба?

Странно: я столько лет прожил с этими людьми и не знаю о них того, что кажется сегодня главным. Когда я думаю об этом, у меня такое чувство, будто я стою на границе двух миров, совершенно чуждых друг другу.

Не так давно мы с Сименоном говорили на эту тему в моей квартире на бульваре Ришар-Ленуар. Кажется, это было накануне его отъезда в Соединенные Штаты.

Он вдруг уставился на увеличенную фотографию моего отца и долго не спускал с нее глаз, хотя уже много лет видел ее на стене в столовой.

Рассматривая фотографию с необычайным вниманием, он то и дело пристально поглядывал на меня, будто искал сходство между мной и отцом, и о чем-то размышлял.

— Собственно говоря, Мегрэ, — произнес он наконец, — поскольку вы родились в определенной среде и на определенном этапе семейной эволюции, из вас неизбежно должен был получиться, как говорили в старину, сановник, или, если вам больше нравится, государственный служащий с высоким положением.

Эти слова меня поразили оттого, что и мне подобная мысль нередко приходила в голову, хотя не так точно выраженная, а главное, я не относил ее к себе.

Я давно заметил, что многие мои сотрудники — выходцы из крестьянских семей, совсем недавно утратившие связь с землей.

Сименон продолжал с таким видом, будто о чем-то жалел и едва ли не завидовал мне:

— Я опередил вас на одно поколение. Эквивалент вашего отца у нас в семье — мой дед. А отец уже был государственным служащим.

Моя жена внимательно смотрела на Сименона, стараясь вникнуть в смысл его слов, а он продолжал, уже более шутливо:

— Естественно, что в категорию лиц свободной профессии я мог бы проникнуть лишь с черного хода, положив немало труда, чтобы стать практикующим врачом, адвокатом либо инженером. Или же…

— Или?

— Или я превратился бы в озлобленного неудачника.

Таких большинство. Иначе набралось бы несметное множество врачей и адвокатов. Я, пожалуй, вышел из слоя, который поставляет наибольшее число неудачников.

Не знаю, почему мне сейчас припомнился этот разговор. Вероятно, потому, что я воскрешаю в памяти первые годы моей работы в полиции и хочу разобраться в своих тогдашних настроениях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: