Я пытался, как умел, объяснить, что все началось, в сущности, безобидно, ведь и в голову тогда не приходило, к чему это приведет.
При виде юнца, представленного мне однажды в кабинете моего друга Ксавье Гишара, я мог скорее пожать плечами, нежели почувствовать тревогу.
А между тем несколько месяцев спустя меня словно зацепила шестерня какой-то машины, из которой я вряд ли когда-нибудь сумею вырваться даже с помощью этих исписанных мною листков.
— А на что вы, собственно, жалуетесь? Вы стали знаменитостью!
Знаю! Знаю! Так говорит тот, кто этого не пережил.
Готов даже согласиться, что в иные минуты и при иных обстоятельствах это не так уж неприятно. И не только для самолюбия. Я имею в виду и сугубо житейскую сторону дела. Судите сами! Вам уступают хорошее место в переполненном поезде или ресторане, вас пропускают без очереди.
За все минувшие годы я ни разу не выразил своего недовольства, точно так же как не посылал опровержений в газеты. И не собираюсь теперь вдруг объявить, что все это время кипел от негодования. Это было бы преувеличением, а преувеличения я ненавижу.
Тем не менее я дал себе слово высказать в один прекрасный день спокойно, без раздражения и злости то, что у меня накопились, чтобы раз и навсегда поставить все на свое место.
Этот день настал.
Откуда же взялось название «Записки»? Повторяю, за название я не в ответе, не я его выбирал.
Речь здесь пойдет вовсе не о Месторино, не о Ландрю и не о том адвокате из Центрального массива, который избавлялся от своих жертв, погружая их в ванну с негашеной известью.
Просто я хочу сопоставить один персонаж с другим, одну истину с другой.
Сейчас вы узнаете, как понимает кое-кто слово «истина».
Было это в самом начале, в те дни, когда антропометрический бал и другие увеселения, столь же эффектные, сколь безвкусные, ознаменовали выход в свет книг, уже тогда именовавшихся «первыми Мегрэ», — это были два томика: «Повесившийся на вратах церкви Сен-Фольен» и «Господин Галлэ скончался».
Не скрою, я тотчас же прочитал оба. Отлично помню, как назавтра является ко мне в кабинет Сименон, весьма довольный собой, еще более, если только возможно, в себе уверенный, но все же с едва заметной тревогой в глазах.
— Я знаю, что вы сейчас скажете! — заявил он, едва я успел раскрыть рот. И принялся объяснять, расхаживая по комнате: — Мне известно, что в моих книгах полно неточностей. И не стоит их перечислять. Знайте же, что они вставлены мною совершенно сознательно, и я сейчас скажу вам для чего!
Я не запомнил всех его рассуждений, но в памяти засела основная мысль, которую он и впоследствии неоднократно повторял с наслаждением, не лишенным садизма:
— Истина всегда неправдоподобна. И я не имею в виду только литературу или живопись. Не стану приводить в пример дорические колонны, на вид идеально ровные, хотя это впечатление достигается тем, что они слегка вогнуты. А будь они ровные, наш глаз видел бы их вздутыми, понимаете? — В ту пору он еще любил щегольнуть эрудицией. — Расскажите кому-нибудь любое происшествие. Если вы его не приукрасите, оно покажется невероятным, вымышленным. Но стоит приукрасить — и происшествие получится куда правдоподобней, чем было в действительности. — Последние слова он провозгласил, словно величайшее открытие: — Правдоподобней, чем в действительности, вот в чем суть! Вот и вы у меня стали правдоподобней, чем в действительности.
Я онемел. Да, в тот миг бедняга комиссар, «неправдоподобный» комиссар, не нашел что сказать.
А Сименон, бурно жестикулируя, с чуть заметным бельгийским акцентом доказывал мне, что мои расследования под его пером становятся куда более убедительными, — уж не сказал ли он «более точными»? — чем в действительности.
Уже во время наших первых встреч, осенью, самоуверенности у него было предостаточно. Теперь, когда к нему пришел успех, самоуверенность била через край, ее с избытком хватило бы на всех тихонь, какие только есть на свете.
— Слушайте внимательно, комиссар… — Он уже обращался ко мне запросто. — Когда объявляется розыск, за преступником гоняется подчас человек пятьдесят, если не больше. Не только вы идете по следу с вашими инспекторами — подняты на ноги полиция и жандармерия всей страны. Поджидают его и на вокзалах, и на пристанях, и на границах. Я уж не говорю о платных осведомителях, тем паче о добровольцах, которые тоже включаются в игру.
Попробуйте-ка на двухстах-двухстах пятидесяти страницах более или менее точно изобразить этот сумбур! Тут не хватит и многотомного романа, а читатель после первых же глав потеряет нить, и в голове у него все смешается и перепутается.
Теперь скажите, кто в действительности не дает случиться путанице? Кто каждое утро расставляет всех по местам и держит в руках путеводную нить? — Он окинул меня торжествующим взглядом. — Не кто иной, как вы, и вам это отлично известно! Тот, кто ведет расследование. Разумеется, я знаю, что комиссар уголовной полиции, начальник оперативной группы не бегает сам по улицам и не расспрашивает консьержек и виноторговцев. Знаю также, что лишь в исключительных случаях вы проводите ночь на пустынной улице под проливным дождем, поджидая, когда зажгут свет в нужном вам окне или приоткроют нужную вам дверь. Тем не менее все идет так, будто вы находитесь в самом важном месте, верно?
Что тут ответишь? С определенной точки зрения это было логично.
— Итак, упрощение! Первое и главное достоинство истины — простота! Вот я и упрощаю. Я свожу к простейшим действиям работу всего вашего механизма, но в результате ничего не меняется. Там, где беспорядочно толклись пятьдесят ничем не примечательных инспекторов, я ставлю трех или четырех, наделенных характерными чертами.
Я пытался возразить:
— Остальным будет обидно.
— Но я пишу романы вовсе не для нескольких десятков сотрудников уголовной полиции. Когда пишешь книгу об учителях, как ни старайся, на тебя непременно обидятся десятки тысяч учителей. То же самое случится, если станешь писать о железнодорожниках или машинистках. Да, так о чем мы?
— О различных видах истины.
— Я старался вам доказать, что моя истина — единственно стоящая. Хотите еще пример? Даже не проведя здесь столько времени, сколько провел я, можно узнать, что уголовная полиция, входящая в полицейскую префектуру, действует только в пределах Парижа и лишь в отдельных случаях в департаменте Сена. Между тем в «Господин Галлэ скончался» я рассказываю о следствии, которое велось в Центральной Франции. Ездили вы туда?
Конечно ездил.
— Да, это верно, но ведь я тогда…
— Тогда вы временно служили на улице Соссе. Зачем забивать читателю голову этими административными тонкостями? Неужели надо начинать описание каждого дела пояснением: это происходило в таком-то году, стало быть, Мегрэ состоял тогда, при таком-то отделе.
— Дайте мне договорить… — Он гнул свое и знал, что сейчас коснется моего слабого места. — Скажите, по своим привычкам, поведению, характеру вы сотрудник набережной Орфевр или улицы Соссе?
Прошу прощения у коллег из Сюрте, среди которых я насчитываю немало добрых друзей, но должен признать, и это отнюдь не открытие, что между двумя названными ведомствами существует, мягко выражаясь, своего рода соперничество.
Приходится также признать — Сименон это понял с самого начала, — что существует два типа полицейских чиновников и различие между ними в те времена было особенно заметным.
Полицейские с улицы Соссе непосредственно подчинены министру внутренних дел и вынуждены силой обстоятельств заниматься политическими делами. Я их вовсе не осуждаю за это. Просто признаюсь, что не хотел бы браться за подобные дела.
Наша сфера, полицейских с набережной Орфевр, возможно, более ограниченна, более низменна. Мы имеем дело со всякого рода злоумышленниками, с тем, что неизменно соотносится у людей со словами «уголовная полиция».