— Без сомнений, вы человек с набережной Орфевр.

И гордитесь этим. Так вот! Я и сделал вас человеком с набережной Орфевр. Я старался показать вас как воплощение такого рода человека. Неужели я должен ради мелких подробностей и только потому, что вы помешаны на точности, жертвовать достоверностью образа, разъясняя читателю, что в таком-то году в силу разного рода сложных обстоятельств вы временно сменили место работы и это дало вам возможность разъезжать по Франции?

— Но…

— Минутку. Когда мы с вами впервые встретились, я вам сказал, что я романист, а не журналист, и еще, как мне помнится, обещал месье Гишару, что никогда не навлеку неприятностей на его ведомство сколько-нибудь непозволительной нескромностью.

— Я знаю, но…

— Да постойте же, Мегрэ, черт возьми!

Впервые он так ко мне обращался. И впервые этот юнец приказывал мне замолчать.

— Я изменил все имена, кроме вашего и еще двух-трех ваших сотрудников. Я старался также изменить место действия. Иногда, из пущей предосторожности, я менял все, что касается семейных отношений моих персонажей. Я упрощал все, что мог, и подчас из четырех-пяти допросов у меня сохранялся всего один, а из десяти ваших улик я оставлял не более двух или трех.

Я утверждаю, что я прав и моя истина — единственно верная. И вот вам доказательство. — Он указал на груду книжечек, которые выложил на мой письменный стол незаметно для меня. — Это книги, написанные специалистами, о полицейских расследованиях за последние двадцать лет, правдивые рассказы, основанные на столь любезной вам истине. Почитайте-ка. Большинство дел, подробно изложенных в этих книгах, вам знакомо. Так вот, готов поспорить, что вы их не узнаете, и не узнаете потому, что чрезмерное стремление к объективности искажает истину, которая всегда проста, должна быть простой. А теперь…

Ладно! Лучше сразу признаться. В эту самую минуту я и понял, на какую ногу хромаю. Он был прав, черт его побери, прав во всем, о чем говорил! Мне, как и ему, было наплевать на то, что в его книгах стало меньше инспекторов, и на то, что он выпустил меня вместо них на залитые дождем ночные улицы и спутал, умышленно или нет, Сюрте с уголовной полицией. А вот что меня и впрямь коробило и в чем я все еще не решался признаться себе — это…

Бог ты мой! До чего же трудно! Вспомните мои слова о человеке, рассматривающем собственную фотографию.

Возьмем для примера шляпу-котелок. Смейтесь сколько угодно, а я все-таки откровенно скажу: эта дурацкая мелочь задела меня куда больше, чем все другие.

Когда юный Сим впервые появился на набережной Орфевр, у меня в шкафу еще хранился котелок, но надевал я его редко, лишь в особых случаях: на похороны или официальные церемонии.

Однако в моем кабинете висела фотография, сделанная несколькими годами раньше во время какого-то торжественного сборища, уж не помню, какого именно, и на этом снимке я красовался в проклятом котелке.

Поэтому даже теперь, когда меня знакомят с людьми, не видевшими меня прежде, они неизменно восклицают: «Э, шляпа-то у вас теперь не та!»

А вот насчет знаменитого пальто с бархатным воротником Сименону пришлось объясняться уже не со мной, а с моей супругой.

Скажу прямо, было у меня такое пальто в свое время. Было их даже несколько, как у всех мужчин моего поколения. Возможно, мне и довелось году в двадцать седьмом в сильный холод или проливной дождь снять с вешалки одно из этих старых пальто.

Я не франт. На элегантность не претендую. И возможно, как раз по этой причине терпеть не могу выделяться. Мой скромный портной, еврей с улицы Тюренн, тоже не имеет ни малейшего желания, чтобы на меня оборачивались.

— Разве я виноват, если вижу вас таким? — мог бы возразить Сименон, как художник, наградивший натурщика кривым носом или косыми глазами.

Только этому натурщику не приходится всю дальнейшую жизнь проводить лицом к лицу со своим портретом и встречаться с множеством людей, твердо убежденных, что нос у него и в самом деле кривой, а глаза косые.

В то утро я Сименону всего этого не выложил. Я только отвел взгляд и робко спросил:

— Разве была необходимость упрощать и меня тоже?

— Вначале — безусловно. Надо было, чтобы читатель привык к вам, к вашему силуэту, к вашей походке. Вот оно, верное слово! Вы пока только силуэт: спина, трубка, манера двигаться, бурчать себе под нос…

— Спасибо.

— Но постепенно вы обрастете плотью, вот увидите.

Не знаю, сколько времени на это уйдет. Но вы заживете более осмысленной, более сложной жизнью…

— И то хорошо.

— Например, пока что у вас еще нет семейного очага, а ведь на самом деле бульвар Ришар-Ленуар и мадам Мегрэ составляют добрую половину вашей жизни. Пока что вы только звоните домой, но скоро читатель вас там увидит.

— В халате и шлепанцах?

— И даже в постели.

— Я сплю в ночной рубашке, — иронически заметил я.

— Знаю. Это довершает ваш облик. Даже если бы вы спали в пижаме, я одел бы вас в ночную рубашку.

Неизвестно, чем окончился бы этот разговор, — по всей вероятности, крупной ссорой, если бы мне не сообщили, что пришел наш осведомитель с улицы Пигаль.

— Одним словом, — сказал я Сименону, когда он, прощаясь, протянул мне руку, — вы собой довольны.

— Еще нет, но это не за горами.

Ну могли я ему сказать, что запрещаю впредь пользоваться моим именем? По закону мог. И это послужило бы поводом к одному из так называемых «чисто парижских» процессов, где я стал бы всеобщим посмешищем.

А персонаж обзавелся бы другим именем. И все же остался бы мной, вернее, мной в упрощенном варианте, который, если верить автору, будет постепенно усложняться.

Хуже всего, что этот нахал не ошибся и мне предстояло из месяца в месяц, из года в год находить на фотоснимке, украшающем обложку его книг, нового Мегрэ, с каждым разом все больше и больше похожего на меня.

И если бы только книги! Не осталось в стороне кино, радио, а потом и телевидение!

Странное это чувство — увидеть на экране, как ходит, разговаривает, сморкается некий субъект, выдающий себя за вас, перенявший какие-то ваши черточки, слышать, как он произносит те самые слова, что вы действительно сказали когда-то в памятных вам обстоятельствах, в обстановке, порой восстановленной до мельчайших подробностей.

Первый кино-Мегрэ, Пьер Ренуар, был еще в какой-то мере похож на меня. Только чуть выше ростом, чуть стройнее. Черты лица, разумеется, были другими, но манерой держаться этот актер иногда удивительно напоминал меня — видно, немало времени тайком наблюдал за мной.

Через несколько месяцев я стал на двадцать сантиметров ниже, но зато раздался вширь и в исполнении Абеля Таррида выглядел тучным и благодушным, круглым, как надувная игрушка, которая вот-вот взлетит под потолок.

Я уж не говорю о самодовольном подмигивании, сопровождавшем все мои удачные находки и уловки.

Я не досмотрел этот фильм до конца, но злоключения мои на этом не кончились.

Гарри Бор, наверное, талантливый актер, но ему в ту пору было на двадцать лет больше, чем мне, и лицо его было одновременно безвольным и трагическим.

Не важно!

Постарев на двадцать лет, я примерно на столько же помолодел значительно позже, в исполнении некоего Прэжана, которого мне не в чем упрекнуть, — как, впрочем, и остальных, — разве только в том, что он скорее смахивал на нынешних молодых инспекторов, чем на людей моего поколения.

Наконец, совсем недавно я снова растолстел, да так, что казалось, сейчас лопну, и к тому же свободно заговорил по-английски в изображении Чарльза Лоутона.

Так вот! Из всех этих актеров только у одного хватило ума надуть Сименона и признать, что моя истина стоит больше, чем истина нашего автора.

Это был Пьер Ренуар, появившийся на экране не в котелке, а в обычной фетровой шляпе и в костюме, какой носят все чиновники, в том числе и полицейские.

Сейчас я спохватился, что говорю только о мелочах — о шляпе, о пальто, о печурке, — вероятно, потому, что они особенно неприятно меня поразили.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: