Письменный Борис

Нос

Борис Письменный

Нос

Он сидел и крутил арифмометр: - Дзынь-дзынь-тррак ! Цифру заносил в амбарную книгу. После каждой записи, выдыхал шумно, чесал горбинку носа и вроде сам же удивлялся полученному результату:

- Е-кэ-лэ-мэ-не.

Управление опустело - то ли перекур с дремотой, то ли так, безнадзорные разбежались кто куда - женщины по очередям, мужчины по пиву.

- Дзынь-дзынь-тррак! - тренькал мелкий звоночек.

Дверь была нараспашку. Одинокий посетитель слонялся по коридорам. Ему надоело любоваться плакатами ДОСААФ, читать извещения собеса и 'Кому что снится'- могильный юмор в пожелтевшей безвременной стенгазете. Приметив характерный профиль, он подкатился сзади к счетоводу и сказал, улыбаясь, в самое ухо:

- Вос герцах?

- Вос, чего...

- Как дела? - дружески повторил посетитель.

- А сперва чего говорили?

- То же самое и сказал. Вос, мол, герцах. Вы что, идиш совсем уж не знаете? Стыдно, братец, я бы на вашем...

- Я-тте покажу идиш, ядрена-палка! - взорвался счетовод.

- Никишкины есть наша фамилия, а не идиш!

И пошел и пошел... Тяжелым арифмометром запустил в посетителя. Машиной довольно недешевой - 'Феликсом' железным. По ноге попал. Посетитель согнулся и взвыл:

- Уби-и-ил! Выкрест, антисемит... Стыдитесь...

- Стыдно у кого видно, - не сдавался Никишкин.

Сотрудники сбежались на шум.

А дело было так.

Где-то после большой войны родился у Степана Никишкина мальчик. Когда жена, Шура принесла его в пеленках и, как грудь давала, всем показала, а особенно еще дальше, потом, через время, родственники имели интерес приставать:

- Шур, честно скажи, согрешила с евреем или с другим-каким цыганом неверным?

- Отвяжитесь, вы, дуры, - просила мама-Шура, - Степан, скажи им - чевой языками-то машут...

Мальчик рос прехорошенький - голова кудрявая, чернявая, глазки сверкают. Рос, вытягивался в членах и крепчал. Только один его нос развивался сам по себе, волюнтаристски, как тогда говорили, не в генеральном, так сказать, направлении. Иногда тетка Клавдия, степанова младшая сестра, брала малого на колени и гладила, приговаривала:

- Их ты, еврейчонок наш, ух ты наш Абрамчик...

- Цыц, Клавка! - кричал папаша, - язык твой шелудивый. - Нук, мне не порть пацана.

Маленький Мишка - добрая душа только себе улыбался и показывал молочные зубы.

В школе - другое дело. Соученики быстро его просветили: то играть вдруг не брали, то драться задирались - кто пожилистей. Слабые, те больше на отдалении зудели: - Жид, жид, по веревочке бежит...

- Давай сдачи, - наказывал отец.

Миша пробовал, но, точно не понимая за что именно, допускал, в конце концов слабину и приходил домой битый.

- От, злющие дети, от, звери...- причитала мама-Шура. - Ну, чего от ребенка хочут?

- Херово быть евреем, - сморкался Миша.

- Да ты ж, мое, Господи, да какой-же ты еврей! Ты русский. А что, если чернявый-то вон и Пушкин в букваре, гляди, чернявый, африкан к тому ж...

- Африканом я сам согласный, Любым негром согласный, даже с удовольствием. Кем хочешь, только не этим... Этим, - фиговистее всего.

- Горюшко ты мое, да русские мы люди, - повторяла мать, - Так ты всем и скажи.

Но никто его не спрашивал, не выяснял - налетали без спросу.

В старших классах Миша сам выучился быть половчее: надумал вперед забегать, народ смешить. Еврейские анекдоты всех лучше шпарил, подражал, гримасничал. Имел несомненный успех и был тем доволен: когда смеются, не бьют. Манер поразительных и анекдотов на любой абсолютно случай знал прорву неслыханную, таким артистом еще нужно родиться.

- Ну, ты Никишкин комик, - говорили, утирая глаза, - Второй Райкин.

Миша смеялся вместе со всеми и тотчас делался таким же, как все. Поэтому, когда приходилось разряжать обстановку, он мигом находился, выскакивал с подходящей хохмой.

Бывало до того разойдется, разгорячится, родимый, что, стоя в кругу своих сильных покровителей, новых дружков, так и рвется крикнуть всем прочим и посторонним: - Ну вы, там, жидовня!

Еле удерживался, вспоминал, что ему не к лицу. Лицо беспокоило его подспудной тоскою.

Дальше - больше. Найдет на него - сидит, бывает, весь день перед зеркалом, презрительно себя как есть разглядывает, брови хмурит, лоб морщит, зубы оскалит - чего только не пытает - все одно - еврей, да такой, каких только на заборах рисуют.

В сердцах плевал он тогда на свою физиономию в трюмо и стирал рукавом. До чего же он завидовал этим белобрысым увальням с голубыми глазами, с кирпичными скулами, с носами - картошкой. Фиксатым, прыщавым, любым..- За что дуракам такое счастье! Они и сами не знают. Уважал он их сильно и набивался в товарищи. Таких, кто шуток не понимает, выпивкой угощал. Напившись с ними, сам первый начинал свою волынку:

- Гляди, Федя, Никишкины мы, а не эти. Знать их не знаю, терпеть не могу,.и душа у меня... Скажи, Федь?

Его успокаивали: - Ладно тебе, Мишк, не выступай. Нормальный ты человек, ни какой ни еврей. Будет тебе - убиваться.

Домой возвращался пьяный. Мутило его, крутило. Мать укладывала его в постель, раздевая, плакала: - Даже отец наш не пьет. Нехорошо.

Миша все свое бормотал: - Русский я, нормальный я...

Случалось, и забывалось несчастье. Играл в волейбол, сдавал экзамены в техникум экономический - жизнь разная, она отвлекает. И, бывало, казалось, милейший он человек и кругом него все милейшие люди, а всех лучше - Антонина из соседней группы, которая отвечала ему несомненной взаимностью.

Так продолжалось пока, скажем, не начинался дождик. Попадал прохожему за шиворот, тот толкал выходящих из троллейбуса граждан и чертыхался в

пространство: - Матерь вашу, евреев развелось, ступить некуда!

Миша, услышав, вздрагивал и заболевал снова.

Другие по-приятельски подмигивали: - Ваши-то в Израиле что творят! Агрессируют.

И снова ходил Миша с бесполезным вызовом на лице, с мыслями своими ядовитыми, липучими. Тоня, теперь уже супруга его, женским чутьем угадывала такие моменты и говорила тихо, вкрадчиво:

- Мишок, мой Мишок...ничего тут не плохого в этой нации, и тебя, как ты есть, так и люблю.

Тем самым она только масла в огонь подливала:

- Что имеешь в виду? Какой я есть!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: