Стою посреди камеры хранения и оглядываюсь. Стены сплошь обшиты металлическими шкафами; поверху тянется галерея, на которой до самого потолка другие шкафы. Некоторые из них открыты. Внутри виднеются ряды совершенно одинаковых стальных ящиков, каждый со своим номером и замком. На ум снова приходит образ подвальной часовенки, возможно, благодаря запаху бумажных денег, словно витающему в воздухе (он отдаленно напоминает терпкий запашок ладана и церковных свечей).
Да, говорю я себе, место и впрямь святое, культовое. И служитель не случайно показался мне пономарем — он и есть пономарь. И ящички не случайно кажутся погребальными нишами в какой-нибудь монастырской пещере, где хранятся мощи святых и мучеников, — это и есть погребальные ниши. Для полноты картины недостает разве жреца или жрицы.
Тут, бодреньким голоском, "он" вставляет: "- И это имеется.
— Что — это? — Жрица".
Поднимаю глаза в указанном "им" направлении и всматриваюсь. В зале четыре стола, каждый из которых разделен на четыре отсека зелеными стеклянными перегородками, покрытыми слоем толченого наждака. Столы освещены лампами под стеклянными абажурами в форме тюльпанов. В зале никого, кроме "жрицы", сидящей за одним из столов. Она повернулась ко мне спиной. Голова почти как у мужчины, золотистые волосы коротко подстрижены, чтобы не сказать "обкорнаны", под мальчика. Шея круглая, белая, сильная. В вырезе черного платья глянцевито белеют плечи.
Говорю "ему": "- С чего ты взял, что это жрица? Что в ней жреческого? — Я тебя умоляю, загляни под стол.
— Ну и?..
— Ноги. Неужели не видишь, какие у нее ноги? — Что особенного! Ну, короткая юбчонка, а дальше ноги в колготках телесного цвета.
— И все? — Ну, прямые, ничего не скажешь, ладненькие, правда, тонкими их не назовешь, скорее крепкие. В общем, нормальные ноги взрослой, хоть и молодой еще женщины.
— Не в этом суть.
— А в чем тогда? — Неважно, сядь напротив нее.
— Зачем? — Говорят тебе, сядь напротив нее".
Делаю, как "он" велит, и усаживаюсь напротив "жрицы". Разделяющее нас матовое стекло все же позволяет рассмотреть сквозь налет наждака, что она делает: вооружившись ножницами, она отрезает купоны облигаций. Тем временем служащий кладет на стол мой индивидуальный сейф, вставляет ритуальным движением ключ в замок, но не поворачивает его и уходит.
Я открываю сейф. Он доверху наполнен аккуратно свернутыми трубочкой облигациями — разноцветными и с витиеватым рисунком. Доллары сложены на дне, под облигациями. Мои сбережения. Сбережения революционера, бунтаря, мятежника, вложенные, как говорится, в промышленные акции и автоматически причисляющие упомянутого революционера к капиталистам — обладателям средств производства. Да, я мятежник и был им всю жизнь, тем не менее эти бумажки свидетельствуют о том, что я одновременно адепт "системы", пусть и ничтожный.
Вздохнув, начинаю извлекать из сейфа свитки облигаций. Снова спрашиваю себя, что лучше: отдать пять миллионов в долларах или продать облигации? Конечно, за доллары проценты не идут, а за облигации идут. С другой стороны, неоднократно предрекаемое обесценивание лиры может одним махом снизить стоимость облигаций на десять или даже двадцать процентов, меж тем как о падении курса доллара пока и речи нет. В конце концов возвращаюсь к первоначальному решению: продать облигаций на пять миллионов. Но каких? Шесть с половиной процентов "Государственных Железных Дорог"? Пять процентов "Пиби-газ"? Шесть процентов "Извеимера"? А может, "Романа Элетричита"? "Илва"? "Алиталия"? "Фиат"? Вновь вздыхаю с наигранно-откровенным чувством вины и выбираю пять с половиной процентов "Ири Сидера". Вынимаю из витка десять оранжевых бумажек по полмиллиона каждая, откладываю их в сторону и загружаю обратно в сейф остальные облигации. Однако за всеми этими раздумьями я отвлекся. Чувство вины заставило меня позабыть на какоето время о "жрице". Но "он" гнет свое. Как одержимый, "он" шепчет: "- Урони на пол одну бумажку, нагнись и глянь на ее ноги! — Сдались тебе эти ноги! — Ты нагнись, нагнись — не пожалеешь.
— Да зачем? — Затем, что твое чувство вины сгладится, а то и вовсе исчезнет после того, как ты обнаружишь "истинную" причину твоего прихода в банк.
— Истинная причина моего прихода в банк — снять пять миллионов для Маурицио.
— Э-э, нет, на самом деле ты пришел сюда для того, чтобы встретиться с этой женщиной. Ну, чего ждешь, нагибайся!" Нехотя я подчиняюсь. Локтем сбрасываю со стола одну из облигаций; бумажка падает на пол; нагибаюсь ее поднять и задерживаюсь на мгновение, чтобы рассмотреть ноги "жрицы". На сей раз, настороженный "его" настойчивостью, я невольно подмечаю некоторые особенности. Прежде всего понимаю, что ошибся: на ногах нет колготок, они голые. Меня поражает их безупречная, лоснящаяся, сверкающая белизна, какая бывает у иных блондинок. Такая белизна, неожиданно ловлю я себя на мысли, кажется мне загадочным образом порочной, именно благодаря своему блеску и своей непорочности. Тут "он" спрашивает: "- Ну что, прав я был?" Делаю вид, что не понимаю: "- Да, прав: ножки что надо.
— Не в этом дело.
— А в чем? — Неужели не видно, что ножки-то… блудливые? — Это еще почему? — Потому что "заперты".
Так и есть. Мое определение "порочный" и "его" "блудливый" объясняются тем, что обе ноги, упирающиеся в перекладину под столом, действительно "заперты", то есть плотно сжаты, словно герметически подогнаны одна к другой, как челюсти капкана. "Он" поясняет: "- Блудливые они потому, что хоть и "заперты", а так и просят, чтобы их открыли. Прямо как устрица в своей раковине: чувствуется — что-то она там прячет и изо всех сил будет сопротивляться, если ее захотят открыть, но именно поэтому и возникает желание раскрыть раковину и посмотреть, что она так ревностно защищает".
"Он" лихорадочно нашептывает мне свои соображения, а сам тем временем становится, к моему всегдашнему изумлению, огромным.
"— Насчет устриц это ты неплохо придумал, — отвечаю я. — Только теперь нам пора".
С этими словами я подбираю бумажку, выпрямляюсь и продолжаю укладывать в сейф трубочки облигаций. И снова "он" меня подначивает: "- Сними сандалию с правой ноги.
— Что-что? — Или с левой, неважно.
— С какой стати? — Ясно с какой: чтобы засунуть разутую ногу между коленками "жрицы" и протолкнуть ее вперед, докуда сможешь.
— Совсем, что ли, спятил? Кто так делает? Представляяешь, какой будет скандал? — Может, и будет. А если не будет, то…
— То? — То, значит, делают".
Снова подчиняюсь "ему", хоть и с опаской. Нагибаюсь, протягиваю руку к правой ноге, стаскиваю сандалию и бесшумно ставлю ее на пол. Затем протискиваю ступню между ступнями "жрицы", сдвинутыми на нижней перекладине стола. О чудо! Она не только не убирает ноги, но и не сопротивляется. Под напором моей ступни — не таким уж и сильным — они размыкаются. Беспрепятственно поднимаюсь между лодыжками, затем между икрами. Чем выше я проталкиваю ступню, тем как бы "естественнее" раздвигаются ее ноги, сопротивляясь ровно настолько, насколько это необходимо, чтобы создать впечатление, будто они не подчиняются ничьей воле, а раскрываются только потому, что моя ступня их раскрывает. Продолжаю восхождение. Чувствую по бокам голени твердость колен. Мгновение — и они тоже уступают, не спеша, с той величественной и таинственной медлительностью, с какой растворяются врата пещеры с сокровищами в историях о Синдбаде-Мореходе. Однако "жрица" сидит от меняслишком далеко, чтобы я смог дотянуться ногой выше ее колен. Тут "он" вмешивается с уже готовым советом: "- Сдвинься на краешек стула, чтобы как можно дальше вытянуть ногу.
— А если сюда войдут и увидят, как я разлегся на стуле и запустил разутую ногу между ногами клиентки, что обо мне подумают? — Что ты смелый, предприимчивый мужчина без всяких предрассудков".
Подхалим! Ладно, придется довести это дело до конца; посмотрим хотя бы, чем все кончится. Озираюсь: в зале попрежнему пусто; сквозь наждачное стекло вижу, как руки "жрицы" невозмутимо отрезают купоны. Съезжаю на самый край стула, почти растягиваюсь и проталкиваю ступню как можно дальше, чуть ли не до лобка. Но до лобка все же не достаю. Сколько ни сжимаю пальцы в носке, пытаясь определить, где нахожусь, все равно не чувствую мягких завитков лобковой поросли. Вместо этого — вот так сюрприз! — совершенно неожиданно обе ляжки, словно все те же ревнивые створки раковины или предательские челюсти капкана, плотно стискивают щиколотку так, что она намертво застревает в их объятиях. Не могу понять: то ли моя щиколотка покрылась потом, то ли это потеют сжимающие ее ляжки? Как бы то ни было, влажная и вместе с тем на удивление "холодная" испарина выделяется из этого живого телесного футляра.