Еремей не возвращался.
Я положила на стол руку и невзначай взяла ложку. Испугалась. Посмотрела на маму. Мама молчала.
Крупитчатый мед очень вкусный.
Когда Еремей вернулся в избу, нарядная чашка была пуста. Мы с Колькой облизывали ложки.
Еремей снял шапку, бросил ее на кровать, вытер ладонью потный лоб, отрывисто сказал:
- Пошли.
У крыльца стояла запряженная в рыдван лошадь. На рыдване - короткие сухие сосновые жерди.
Еремей взял вожжи.
- Ну, милая, трогай!
- Мама, а топор-то?
- Тут он, под дровами, - ответил Еремей. - Ну, шевелись!
Сытая, гладкая лошадь шагала ходко. Воз на ухабах ворочался, поскрипывал. Мы с Колькой впритруску бежали стороной. Мама задумчиво шла рядом с Еремеем.
- Ну, милая, ну! - покрикивал изредка Еремей.
Мама кашлянула, проговорила:
- Чудной ты, Еремей.
Еремей не ответил.
- Своих жердей тебе не жаль, а в лесу палку боже упаси тронуть.
- Лес не мой. Государственный.
- А мы-то чьи?
- Тоже государственные.
- Ну так и вот.
- Вот-то, Агриппина, вот, да и не совсем вот. К примеру, на твой усад зайдет твоя же свинья, каково ты на это посмотришь? Погонишь небось?
- Погоню.
- А зачем? Картошку-то ты для нее же растишь.
- Так она ж попортит все.
- Вот потому и я стерегу лес. Ну, милая, тяни!
Меж деревьев мелькнула светлая опушка.
Мы с Колькой, обрадованные, побежали вперед. Нам поскорее хотелось погреть на солнышке озябшие ноги да и подальше уйти от Еремея.
Его громоздкая фигура, тяжелые шаги и всегда угрюмое волосатое лицо пугали нас.
- Он медведя верняком поборет, - тревожно оглядываясь назад, шептал Колька. - И трактор, пожалуй, остановит.
На опушке Еремей передал вожжи маме.
- Дальше, Агриппина, я не ходок. Не примает меня ваша деревня.
- Она и твоя также.
- Моя... Не знаю... Всю жизнь я в ней чужой. Ну, да ладно. Бог нас рассудит.
Еремей вынул из воза лопату.
- Лошадь пусть мальцы пригонят. Я их тут подожду на опушке.
Еремей вскинул лопату на плечо и пошел к лесу.
Лошадь, повернув голову, проводила его большим черным глазом, беспокойно заржала.
- Ну, милая! - по-еремеевски крикнула мама, дергая вожжи.
Обратно мы ехали вдвоем с Колькой. Еремея на опушке не оказалось. Мы покричали. Никого. Колька спрыгнул с рыдвана и обмотал вожжами дерево.
- Никуда не уйдет. Бежим.
- Нет, Кольк, так нельзя. А вдруг ее волки съедят. Что тогда? Давай в лес зайдем, посмотрим.
Колька мялся. Я видела, что ему не хочется в лес. Мне и самой не хотелось, но идти надо было.
Я взяла Кольку за руку.
- Идем.
- Только недалеко.
- Ага.
Под Колькиной ногой треснул сучок. Мы вздрогнули и затаились.
"Тук, тук, тук!" - вдруг донеслось до нас.
- Это, Кольк, дятел. Не бойся.
- Смотри-ко, - шепнул Колька.
Я приподнялась на цыпочки. Рядом с лучинистым пеньком, где мама срубила дерево, Еремей сажал новую маленькую сосенку. Мы с Колькой удивленно переглянулись. Еремей утоптал под сосенкой землю и, не поднимая головы, вдруг спросил:
- Лошадь пригнали?
Под нашими ногами зашуршали сухие листья, затрещали ветки...
Дома я спросила маму:
- Мам, а за что Еремея не любят?
- Старостой он при немцах был.
- И людей убивал?
- Отступись! Вишь, мне некогда. На вот постирай, а я пока поросенка накормлю.
Я засучила рукава, встала к корыту. Я любила стирать.
Взбитая в корыте мыльная пена, словно живая, дышит и колышется.
Руки после стирки мягкие, чистые. Ни единого чернильного пятнышка.
- Мам, расскажи про войну и про папу что-нибудь, расскажи и про Еремея.
- Вот дался ей Еремей.
- Он, мам, где ты срубила сосенку, посадил другую.
- Эко дело... - Мама хотела что-то еще сказать, но передумала, спросила: - Сосенку, говоришь?
- Мы с Колькой видали.
Мама задумалась.
* * *
Вечером мы с мамой перебирали мелкий колхозный лук-севок. Его каждый год осенью развозят по домам в корзинках на хранение.
Нюрка, Мишка и Сергунька лежали на печи. Нюрка вслух по складам читала сказки. Мама тихо говорила:
- Поженились мы с отцом как раз в канун войны. Весной поженились, а летом война началась.
- А сколько, мам, тебе годов было?
- Много, дочка. Поздно мы с отцом поженились. Отец-то в парнях непутевый был. Все где-то на чужой стороне по стройкам мотался. А я ждала.
- А ты бы, мам, взяла да и вышла за кого-нибудь за другого.
- А за кого? Парней у нас в деревне в ту пору было раз-два и обчелся. Они тогда все как белены объелись. Все по городам разбежались. Один Митяй сопливый остался, а девок табуны. А я не ахти какая красавица была. Получше меня и то в перестарках ходили.
- Мам, а раньше, раньше, когда ты совсем маленькой была, что было?
- Тогда тоже война была, и тоже с Германией. Голод.
Мама помолчала, поправила на голове пучок.
- Семья у нас была большущая. Отца на войну угнали. Ни обуть, ни одеть. А тут еще беда. Отец с фронта убежал. Дезертировал. Как сейчас, вижу его. Вошел он в избу оборванный, бородатый, грязный и с винтовкой. Мы перепугались и - кто куда. Я под лавку забралась, выглядываю оттуда, как собачонка. Отец поставил винтовку, перекрестился на образа и выругался. Потом он все в лесу скрывался, а как ударили холода - домой пришел. Тут его и взяли. Понаехали стражники и нас всех вместе с ним увезли. Куда нас возили, не припомню. Помню только, что на другой день мы приехали обратно, а отца опять на фронт угнали. Так он и загиб там. От тифа умер. Сосед наш, Федор, сказывал. Они вместе служили. Письмо он нам привез. Да что толку-то в письме! Слезы одни. А тут вскорости революция началась. Барскую землю кинулись делить. Не успели поделить - ночью пожар занялся. Такой пожар не приведи господи!.. - Мама вздохнула. - Вспоминать страшно. От самой Анисьиной избы до нижнего конца весь верхний порядок как корова языком слизнула. Мы остались в чем мать родила. Воды не из чего напиться. Мы с Клавдией, самые меньшие, по миру пошли... Поначалу стыдно было. Потом обвыкли. Много в то время наших по деревням под окошками горе распевали. Вставали ни свет ни заря, как на сенокос, чтобы первыми похристарадничать.
- А жили вы, мам, где?
- Известно, в мазанке. Наколотили нар в два яруса - слезы. Хорошо, что революция. Помещичий лес порубили и помаленьку отстраиваться начали. Только отстроились, опять пожар. Это уж когда богатых мужиков - кулаков зорить стали. Они и подожгли в отместку. Мы снова без крыши остались. Но на этот раз счастье нас не обошло. Сельсовет выделил нам кулацкий дом со всей утварью. Дом - хоромина. Самого богатого мужика Николая Проклова.
- Еремеев дом?! - Я застыла в изумлении.
Мама улыбнулась и спокойно продолжала:
- Еремей тогда в парнях ходил. Жениться как раз собирался. А женитьбы-то и не получилось. Отца его раскулачили и в Сибирь сослали. А Серафима, мать-то Еремея, тут возле нас в пристроечке жила. Недолго, верно. Умерла вскорости в одночасье.
- От горя?
- Знамо, от горя. Еремей возвратился в деревню незадолго перед войной. Дикий, нелюдимый. Пройдет, бывало, и головы не подымет. Мы в ту пору в их дому уже не жили. Колхоз нам новую избу срубил. А в еремеевском - правление было. Еремей перестроил баню под горой и жил в ней.
Мама умолкла. В ее торопливых руках шеберстел сухой лук. Мишка с Сергунькой спали. Нюрка продолжала читать:
- "С-ска-за-л царь на-ро-ду: бу-де-те жи-ть хо-ро-шо. И о-пя-ть об-ма-нул ца-рь на-ро-д. И..."
По деревне прогромыхала телега. Нюрка захлопнула книгу, повернулась легла на живот. Я тронула маму за рукав:
- Мам, рассказывай.
- Дальше, дочка, война началась. В июне отца на фронт забрали, а по осени в нашей деревне немцы хозяйничали.
- Ох, наверно, и страшно было?