— Але, гараж, — перебила его трубка, — ты с кем разговариваешь? Ты на каком, вообще-то, свете? Ужрался с утра пораньше, что ли? Ну точно, бухой, как земля! Только это твои проблемы, Аверкин. Ты бабки собрал или нет, рожа кагебешная?
— Пожалеешь, Забродов, — предупредил Николай. — Ну, за каким лешим тебе это нужно? Тебе ведь самому надоело, я же вижу. Позвонить вчера забыл… да чего там — позвонить! Ты даже забыл, каким голосом со мной в первый раз разговаривал!
Голос действительно был незнакомый — не забродовский, но и не тот, который говорил с Аверкиным в первый раз. Отставного майора это не смутило: Забродов был широко известен как первоклассный имитатор, способный изобразить кого и что угодно — от чириканья лесной пичуги до трубного рева разгневанного генерал-лейтенанта. Нынешний голос бывшего инструктора был хриплый, простуженный, почти нечеловеческий, словно Забродов говорил животом.
— Совсем рехнулся, — прохрипел этот голос. — Ты кончай под дурачка косить, майор. Тут карьеру спасать надо, престиж фирмы, а он ваньку валяет. Смотри, майор, не одумаешься — тебе этого не простят. И фирмачи твои, и те чучела в погонах, на которых ты раньше работал. Они тебе все припомнят, майор. Да и о семье подумать не мешало бы, как ты полагаешь? Жену-то любишь, небось? А дочку?
— Я тебе всю морду расквашу, недоумок, — пообещал Аверкин, мгновенно трезвея от ярости.
— Сначала заплати, а там уж как получится, — прохрипел голос.
— Ладно, — процедил Аверкин, так стиснув свободный кулак, что ножка зажатой в нем рюмки отломилась с жалобным щелчком. — Если ты так хочешь… Хорошо, я тебя слушаю.
Он решил не препятствовать Забродову довести эту глупую игру до конца. Пусть потешится, раз уж не хватает ума вовремя остановиться. Но когда весь этот бред достигнет своего апогея, и из каких-нибудь кустов, как чертик из табакерки, выскочит сияющий, довольный собой Забродов, вместо аплодисментов он получит по зубам — прямо по своей идиотской ухмылке, от души, с разворота…
— Ты меня слушаешь? — возмутился голос в трубке. — Это я тебя слушаю! Слушаю и все время слышу какой-то пьяный бред. В последний раз тебя спрашиваю: ты собрал деньги?
— Да какого дьявола! — взорвался Аверкин. — Ты подумай своей тупой башкой: где я возьму такую сумму?! Ну где?!
— Ладно, — неожиданно спокойно сказал голос, — тогда скажи, сколько ты можешь дать. Людям помогать надо. Сегодня я тебе, завтра ты мне… Так сколько?
— Десять, — сказал Аверкин, решив подыграть Забродову до конца.
— Я что, на паперти стою? Двадцать пять, и ни центом меньше, — сказал голос. И имей в виду, что ты снимаешь с меня последние штаны.
— Ничего, не обеднеешь, — проворчал Аверкин, начиная увлекаться этой безумной игрой. — Бери пятнадцать и скажи спасибо. Эта информация, если хочешь знать, яйца выеденного не стоит. Она давно протухла, только поэтому ты и смог до нее докопаться.
— А ты деляга, — сказал голос, и Аверкину почудились проскользнувшие в нем нотки уважения. — Знаешь ведь, что у тебя граната без кольца в заднице, а все равно торгуешься, характер доказываешь. Бог с тобой, приноси двадцать косарей, и разойдемся по-хорошему. Не отбирать же у твоей дочки последний кусок хлеба! Только не вздумай шутки шутить, Аверкин.
— Да куда уж мне, — сказал Николай. — Это ты у нас главный шутник, где мне с тобой тягаться!
— Вот именно. Никаких ментов, понял? Никаких твоих спецназовцев, никаких скрытых камер и всяких ваших штучек. Замечу — пожалеешь.
— Будь спокоен, — совершенно искренне пообещал Аверкин. — Я приду один. Только не жди, что я полезу к тебе обниматься, — добавил он, не удержавшись.
— Само собой, — сказал голос, назначил место встречи и отключился.
Аверкин положил трубку на рычаги и с сомнением посмотрел на миниатюрное записывающее устройство, с помощью присоски укрепленное на верхней части телефонной трубки. Устройство ему одолжил Мещеряков. Оно автоматически включалось, как только Аверкин снимал трубку, так что весь разговор с шантажистом теперь был записан от первого до последнего слова.
Аверкин размышлял, что делать с кассетой. Больше всего ему хотелось растоптать ее к дьяволу вместе с диктофоном, но потом он подумал, что, когда все раскроется, Забродов станет отпираться или, в крайнем случае, утверждать, что он, Аверкин, ни о чем не догадывался до самого конца. Кассета послужит веским доказательством того, что он лжет, и тогда Забродову не миновать позора.
Ему вдруг стало чуть ли не до слез обидно. Какое право имел Забродов или кто бы то ни было делать из него дурака? Из него, боевого офицера, прошедшего огонь и воду! Почему из-за чьих-то дурацких шуток он три дня ходил сам не свой, отправил жену и ребенка к черту на рога, в Калугу, которую они обе терпеть не могут? Почему, черт возьми, из-за чьего-то гипертрофированного чувства юмора он напился с утра пораньше и сломал одну из двух оставшихся от свадебного набора рюмок?
— По кочану, — ответил он на свой вопрос и пошел выбрасывать сломанную рюмку в мусорное ведро. Оказалось, что он вдобавок еще и порезал себе ладонь, запачкав кровью светлые спортивные шаровары, в которых ходил дома.
Это добило его окончательно. Аверкин повалился в кресло и некоторое время сидел неподвижно, тупо уставившись в противоположную стену. Потом он встал, полез в платяной шкаф и выкопал из-под стопки полотенец старенький «вальтер». Вхолостую пощелкав курком, Аверкин сунул пистолет на место: все-таки он был недостаточно пьян для того, чтобы выяснять отношения с Забродовым при помощи пушки девятимиллиметрового калибра.
Посмотрев на часы, он понял, что пора отправляться. Аверкин повесил на плечо потертую кожаную сумку, бросил в нее пустую коробку из-под обуви, чтобы спектакль был реалистичным до конца, проверил в кармане сигареты и вышел из дома, так ахнув дверью, что по всем этажам его двенадцатиэтажного дома прокатилось гулкое эхо, похожее на отголосок пушечного выстрела.
— Ну как? — спросил Чек, когда Баландин, припадая на больную ногу, вернулся за столик в пельменной.
Баландин ногой отодвинул легкий пластиковый стул и боком подсел к столу. Руки он держал в глубоких карманах удлиненной матерчатой куртки, приобретенной утром в магазине спорттоваров. Из-под куртки виднелись новенькие голубые джинсы и серая майка. В сочетании с белоснежными, по моде прошлого десятилетия, кроссовками этот наряд придавал Баландину вид несколько мрачноватого легкоатлета, ушедшего на тренерскую работу. Держался Баландин легко и свободно, как будто простреленное и кое-как забинтованное плечо не причиняло ему ни малейшего беспокойства. Глядя на него, Чек с содроганием припомнил один из эпизодов минувшей ночи, когда полумертвый от потери крови, усталости и болевого шока Баландин заставил его снять повязку, помочиться на нее и снова наложить вонючий бинт на рану. «Дурак ты, сява, — сказал он Чеку в ответ на его слабый протест. — Это же самое что ни на есть верное средство. Вот увидишь, заживет, как на собаке. Если бы не это дело, я бы уже десять раз сгнил.
Руки мои видал? Этим и лечился. Так что не сомневайся, сява, поливай…»
«Это не человек, — подумал Чек, с трудом прожевывая столовские пельмени. — Это какой-то оживший моток колючей проволоки. Потерял черт знает сколько крови, и при этом пьет водку, как воду из-под крана, и держится, как генерал на параде. Интересно, что он станет делать, когда достанет Рогозина? Наверное, рассыплется в пыль и развеется по ветру…»
Баландин вынул из кармана похожую на ухват левую руку, ловко подцепил со стола бутылку, до половины наполнил стаканы и не чокаясь, без тоста опрокинул свою порцию в черный тоннель глотки.
— Как? — переспросил он, подцепляя своим ухватом кусок хлеба и поочередно поднося его сначала к левой, потом к правой ноздре. — Нормально, сява. На двадцать косарей этот фрайер раскололся.
— Не густо, — сказал Чек, стараясь не смотреть на его руку и вертя в пальцах граненый стакан. — Но я, признаться, и на это не рассчитывал.