Генерал забросил их на решетку очага.
– Видишь, Глеб, последних дров на тебя не жалею.
С другом всегда нужно при огне сидеть.
– Даже в жару?
– Не передергивай, дурная привычка.
Генерал поджег сложенную газету. Языки пламени лизнули дрова, потянулись к дымоходу. Сиверову показалось, что генерал с садистским удовольствием следит за тем, как огонь пожирает газету, переполненную плохими новостями. Его удивляло, что Амвросий Отарович почти никогда не говорит с ним о современной политике, о нравах, воцарившихся в сегодняшнем мире. Хотя поводов для ворчания у генерала Лоркипанидзе было не меньше, чем у любого другого старика.
– Вам нравится сегодняшняя жизнь? – задал провокационный вопрос Глеб.
Генерал досмотрел, как огонь уничтожил газету, и только после перевел взгляд на Глеба.
– Чья – твоя или моя?
– Вообще наша, страны.
– Вообще жизни не бывает, – Лоркипанидзе сел за стол напротив гостя и положил перед собой морщинистые руки. Под желтоватой пергаментной кожей проступали вздутые вены. – Вообще жизни не бывает, – наставительно повторил генерал, – и если кому-то стало плохо, значит, кому-то сделалось хорошо. Понимаешь, Глеб, – он сузил глаза, – у каждого человека несколько жизней…
Сиверову на какое-то мгновение показалось, что генерал сам не понимает, о чем говорит. И он решил уточнить:
– Несколько? Вы обратились в буддизм?
– Сейчас объясню, только спешить не надо.
Амвросий Отарович взял в руки перочинный нож и провел им неглубокую бороздку на серых досках стола, за которым наверняка никто давно не сидел. Потом отложил нож и, словно в забытьи, стал смотреть в очаг.
Вскоре огонь разгорелся вовсю, генерал Лоркипанидзе протянул к нему руки, желая их согреть. Глебу не было прохладно, но он не ощущал тепла, исходившего от пламени. Глеба согревал один вид огня.
– Жалеть, Глеб, ни о чем нельзя, – наконец нарушил молчание Амвросий Отарович. – Жалеют только те, кто ничего не сумел совершить в своей жизни. И если случилось что-то не совсем так, как тебе хотелось бы, то не бейся головой о стенку, а воспринимай это как должное.
Линии, начерченной на столе, пока так и не было никакого объяснения. Сиверов взял нож и его острием аккуратно смахнул со стола стружечку за стружечкой, напоминая хозяину, что пора бы и продолжить беседу.
– Да, вот именно, – спохватился Амвросий Отарович и принял от Глеба перочинный нож с остро отточенным лезвием. Провел поперек длинной линии несколько коротких. – У каждого человека не одна жизнь.
Мы все умираем каждый раз, когда меняется мир вокруг пас. То, например, что вчера считалось постыдным, сегодня возносится в ранг добродетели.
– Неужели, Амвросий Отарович, вы считаете, что человек может измениться полностью?
– И не один раз. Глеб, пойми одну парадоксальную и вместе с тем очевидную вещь: в каждом человеке живет не один, а несколько… Как бы их назвать лучше…
Скажем, индивидов. Один – это тот, которым ты видишь себя изнутри. Другой – тот, которого видят люди со стороны. Может, я говорю слишком путано?
Глеб покачал головой:
– Нет. Как раз сегодня я подумал почти о том же самом.
– Ну вот и отлично. Значит, ты прекрасно понимаешь меня. И согласись, Глеб, понимать чувствами – это значительно больше, чем понимать разумом. Говорить чувствами – больше, чем словами. На этот раз и чувства, и разум существуют в одной плоскости. Поверь мне, Глеб, я сегодняшний – уже пятый или шестой в своей жизни.
– А когда вы изменились в первый раз?
– Изменился – это плохое слово, – поправил Сиверова генерал Лоркипанидзе, запустив пальцы в седую шевелюру, – есть в нем что-то от измены, предательства, будто бы я бросил себя прежнего.
– И все же?
– Первый раз, – Амвросий Отарович вонзил острие ножа в доски стола, – конечно же, война, Глеб. Она переделала меня полностью.
– Отец не очень-то любил рассказывать о войне, – задумчиво произнес Глеб.
– А я часто рассказывал тебе о ней?
Глеб молчал.
– Да и ты, думаю, и словом не обмолвился Ирине о том, что тебе пришлось пережить на войне?
– Та война и вчерашний Афганистан – абсолютно разные вещи, – убежденно сказал Глеб.
– Э, нет, погоди. Война – всегда война. Иначе они бы не назывались одним и тем же словом. Нельзя же назвать ненависть и любовь одним словом?
Сиверов в сомнении пожал плечами.
– Возможно. Выходит, у меня еще многое впереди?
– Могу пожелать тебе еще две, три, четыре жизни – сколько хочешь.
– Пока что я изменился только один раз, но зато очень круто.
– И кстати, заметь, Глеб, сделала это та же война.
– По-моему, я близок к тому, чтобы второй раз изменить свою судьбу.
– В третий, Глеб, в третий. По-моему, ты, Глеб, хоть и поверил мне, но все равно то ли не до конца разобрался, то ли напуган. Никак не пойму!
– Да нет, Амвросий Отарович, напугать меня сложно.
– В этом нет ничего страшного. Это как рождение, детство, юность, зрелость, старость, смерть – также натурально и естественно.
– А когда вы изменились во второй раз?
В глазах Амвросия Отаровича зажглись лукавые огоньки.
– После войны, когда занялся настоящим делом. Но до этого я попал в одну забавную ситуацию в самом конце войны Ты же можешь представить себе, что больших денег тогда ни у кого не было. И тут-то я несказанно, сказочно разбогател.
– Что, захватили немецкие обозы с золотыми слитками? – хмыкнул Сиверов.
– Нет, обошлось без слитков. Но у меня был миллион или даже больше рублей. Я сам себе казался крезом…
Сиверов недоверчиво покосился на генерала Лоркипанидзе, зная его абсолютно равнодушное отношение к деньгам.
– Да-да, именно поэтому деньги мне сейчас и безразличны. Я понял тогда, что это просто бумажки, в которые можно верить, а можно и не верить, – генерал принялся затирать большим пальцем левой руки царапину, проведенную ножом на столе.
Догорело и рассыпалось углями последнее полено.
Генерал оживленно потер ладони.
– Что-то я тебя все байками кормлю. Нужно чего-нибудь перекусить.
Он быстро отправился в дом и вернулся с небольшим пластиковым ведерком, наполненным маринованным, уже порезанным мясом. В другой руке он держал бутылку коньяка и шампуры. Разворошив кочергой угли, генерал ловко нанизал на шампуры мясо и устроил их над жаром.
– Ты присмотри пока за шашлыками, – попросил он Глеба, – а я, если ты не против, расскажу, как меня чуть не погубили большие деньги.
Глеб устроился перед очагом на невысоком, сбитом из досок табурете и время от времени ворочал шампуры, когда мясо начинало подрумяниваться. То и дело с шашлыков срывались капли жира, вспыхивали яркими огоньками на тлеющих углях, будоража аппетит.
– Это случилось в сорок четвертом году, – генерал Лоркипанидзе говорил так, будто обращался к далекому собеседнику, с которым его разделяло не расстояние, а годы. – Мы воевали в Восточной Пруссии…
– В каких вы войсках служили? – поинтересовался Сиверов, – Не в тех, о которых ты подумал, – генерал почему-то чуть обиделся, – к СМЕРШу я не имел никакого отношения. Артиллерия, командир орудия. Нам, можно сказать, повезло, хотя на войне, как ты понимаешь, везет всегда за счет кого-то другого. Не знаю уж, сколько людей погибло из-за того, что мне никто не приказал всерьез рискнуть жизнью. Когда штурмовали Кенигсберг, наша батарея стояла неподалеку от маленького городка с забавным названием Раушен.
– Кажется, это переводится как «шум листвы»?
– Да, именно так объясняли местные жители это название. Восточная Пруссия и падение Кенигсберга были чем-то вроде репетиции победы, Берлин в миниатюре. И настроение соответственное, будто мы окончательно разбили немцев. Была иллюзия, что война закончилась. Мир и наступил для нас, правда ненадолго.
Море, красивый чистый город, абсолютно не тронутый войной, из которого убежали почти вес жители. Курорт.
Здесь располагались в основном загородные дома политиков, финансовых воротил, военных. Стояли санатории, принадлежащие Вермахту, госпиталя. Мы вошли в этот еще живой с виду, но уже лишенный прежней жизни город. Это может показаться странным, но в Раушене не оказалось из наших ни одного старшего офицера – всем заправляли лейтенанты. Мы на какое-то время выпали из поля зрения командования. Естественно, город потихоньку грабили. Потихоньку для начала, это уже потом офицерье вывозило добро грузовиками.