И я с изумлением почувствовал, что начинаю любить Гошку — образ Гошки, некий гештальт, пока что-то вроде механической куклы, — Гошка у меня начинает двигаться, смотреть, улыбаться, когда я завожу ключиком свое небогатое воображение, включаю экран, вставляю картинку. Странное и болезненное занятие, все время чего-то не хватает для полноты: мне трудно представить его походку и я никогда не слышал его голоса, его интонаций — то, что не сможет передать и воспроизвести даже мама.
У ворот Сада меня остановила охрана.
— Мне к директору института, — я внятно произнес домашнюю заготовку.
— Директор умер, — равнодушно произнес один из двух, молодой, с воспаленными глазами. Для этого сообщения он с шумным выдохом оторвался от бумажного пакета, из которого конвульсивно пил молоко.
— Когда? — спросил я растерянно.
— Неделю назад. Инсульт. А нового еще не поставили. Все равно пойдете?
— Пойду, — кивнул я.
— Hу идите. Тот, что постарше, бросил мне в спину:
— Hе курить. Костры не разводить. Спички не жечь.
"Какой-то вечный шабад," — подумал я.
— Я вообще не курю.
— Тем более, — произнесли за спиной.
И я вошел в Сад.
Я шел по розовой дороге — по дороге, усыпанной розовыми сосновыми иглами, и они тонко похрустывали и сухо шуршали. Я шел и дышал коротким поверхностным дыханием, у меня стали влажными ладони, и воздух здесь был точно другой, нежели за оградой, и ощущение пространства другое — мир как бы выгнулся зеленой линзой с неправдоподобно четким центром и акварельно размытыми краями, и я был в фокусе, и, наверное, потому у меня горело лицо. Я посмотрел в белые глаза Христиана Христиановича Стевена, обрусевшего шведа, основателя Сада. Стевен был как птица, кто-то мазнул ему по носу зеленкой. Глаза выражали глубокое пренебрежение к судьбе своего детища, а впрочем, этот скульптор, наверное, был желчным типом.
Честно говоря, я не знал, куда шел. У доски объявлений НИИ я остановился и прочел следующее: "Профсоюзный комитет Сада распространяет лук (репчатый, привозной, из Синопа) между сотрудниками. Обращаться в к.213 к Лидии Валентиновне". Объявлению было лет сто. Выглядело оно как пергамент. Метафизический привкус Сада как имени собственного в этом контексте странно искажался. "Так, — подумал я. — Профком Сада организует творческую встречу с Захер Мазохом. Для желающих". Пожалуй, тема садомазохизма вообще должна быть популярной среди сотрудников.
Казалось, что кроме меня в Саду не было ни одной живой души.
И был вечер. Пять часов, предзакатное мягкое время. Я понял, что разнервничался и прогодолодался, я прошел куда-то вперед, в заросли, наобум метров пятнадцать, потом направо еще пять, и по замшелой влажной лесенке вниз — еще два, стащил со спины рюкзак и сел в траву. Наверное, я все-таки задремал, потому что очень сильно вздрогнул, когда услышал за спиной:
— Hу еще чего не хватало!
Я обернулся и увидел женщину со шлангом. Женщина была круглой, немолодой, в синем халате, и шланг в ее руке тихо извивался, исторгая из себя тонкую неравномерную струю.
— Сад для осмотра закрыт, — сообщила она. — Вы, никак, ночевать здесь собрались?
Это она угадала точно.
— А правда, — сказал я ей, — не подскажете, где здесь можно переночевать?
— В поселке, — сказала дама. — Там сдают.
— А в Саду можно? — наивно спросил я.
— Да вы что? — она сердито взмахнула шлангом, и вода пролилась на привязанный к рюкзаку спальник.
— Я журналист, — пояснил я. — Я пишу о Саде.
— Это к директору.
— Директор умер.
— Да? — удивилась тетка. — Когда он успел? — Потом добавила, помолчав: А я сегодня из отпуска. Еще никого не видела.
— Так можно мне остаться в Саду? — вернулся я к животрепещущей теме.
— Нет, — сказала она. — Идите в поселок. Там недорого сдают.
"Вот то-то и оно, — подумал я. — Гошка пришел и остался. Пустил корни, как дерево. Растение. А я…"
— У нас на территории никто не живет, — сказала она.
Hо я знал, что Гошка жил именно в Саду.
— А раньше жили? — спросил я и почему-то испугался.
— Да почем я знаю… — она порылась в кармане, достала скомканный носовой платок и тщательно высморкалась. — Может, и жили. Я здесь три года работаю.
— А есть кто-нибудь, кто работает долго? Лет двадцать-двадцать пять?
— Да вроде… — она посмотрела в небо. — А, вот, Филаретыч работает давно. Точно. — И добавила: — Могу проводить, — тем самым снимая с себя ответственность за мою возможную ночевку. Филаретыч спал и храпел в круглом помещении со стеклянным куполом. Вдоль стены стояли какие-то пыльные бумажные мешки. Филаретыч лежал вниз лицом на деревянном пляжном топчане, а под потолком кругами летал воробей. Женщина мрачно потрогала его шлангом.
— Нет, не пьяный, — удивленно сказала она.
Филаретыч открыл глаз. Ему было лет семьдесят, он был маленький и пузатый.
— Дяденька, — сказала женщина. — Очнись, к тебе тут журналист из Москвы.
— Я не из Москвы, — зачем-то вмешался я.
— Hе из Москвы, — согласилась она. — Hу, я пошла.
Она удалилась, волоча змею шланга, а Филаретыч спустил ноги на пол и сказал с неопределенной интонацией:
— Закурить?
Я протянул ему сигареты, у меня были. Были сигареты, была водка и коньяк, была даже анаша — на кой черт, я точно не знал, но догадывался, что компании могут быть разные.
— Первое, — сказал я. — Можно мне здесь переночевать?
Филаретыч обвел взглядом помещение.
— Здеся? — уточнил он. Прикинул что-то в уме и пожал плечами. — Та ночуй. А то шел бы в поселок, там недорого сдают. С удобствами.
— Мне не надо с удобствами, — пояснил я. — Я пишу о Саде и…
Филаретыч понятливо покивал.
— Ночуй, — повторил он. — Где вода — покажу. Туалет тоже найдется.
— Спасибо, — сказал я ему от души.
Поужинать со мной он не отказался, и, когда от водки оставалось меньше половины, я впал в какое-то коматозное состояние с мятным холодом под ложечкой, наверное, в таком состоянии сначала мысленно проверяют снаряжение, а потом дергают за кольцо.
— Двадцать лет назад, — сказал я, — в Саду погиб молодой человек.
— Да, — кивнул он. — Помер. — И намазал паштет на крекер.
— Вы его знали?
— Hе то чтобы… Такой себе мальчик. Иногда мне помогал. Я ему говорю: "Малой, будешь хризантемы поливать?" Любил поливать, — он показал пальцем куда-то вправо, — там у нас была коллекция хризантем. Правда, баловался то в небо шланг направит, то кошку обольет.
— А как его звали, вы не помните?
— Hе то… Гриша, кажется.
— Он жил в Саду?
— Да, он у Михалыча жил.
Я налил себе водки и стал смотреть в чашку. В чашке отчаянно барахталась какая-то дрозофилла.
— Михалыч — кто это?
— Лев Михалыч… — начал старик и стал жевать крекер. Жевал долго. Я наблюдал за дрозофиллой, которая отказалась от борьбы и теперь плыла по кругу. — Профессор, — включился Филаретыч.
— Старый?
— Нет, молодой. Известный был в Саду ученый. Фамилия его была… Веденмеер. Так вот этот парень жил у него.
— Он был его другом?
— Сожителем, — спокойно произнес Филаретыч и сплюнул, а потом сморщился и что-то невидимое снял двумя пальцами с языка. — Hе понимаю я этих мужиков.
— Так, — тоскливо подумал я, — начинается.
Я должен был знать, что Гошка — не подарок, но оказался все же слишком неготов к такому повороту темы.
— А с чего вы взяли? — спросил я его и постарался произнести свой вопрос как можно нейтральнее.
— Люди зря болтать не станут, — сказал он то, что я, в общем, и собирался услышать. — И потом, Михалыч его смерти не пережил, это уж все видели. Тронулся умом, сразу. Такие дела. Жалко парня.
— Которого?
— Да обоих, — печально сказал Филаретыч. — Hо тот — пацан был без роду, без племени, кто его знает, что он такое. Может, ему такая судьба. Царство ему небесное. Михалыча жальче. По мне, так Михалыч умом тронулся раньше, когда тот еще только нарисовался, тоже не поймешь откуда… но приличный, вежливый был мальчик. А к Михалычу иностранцы приезжали специально, сам он весь мир объездил. Его звали лекции читать — кажется, в Англию. И тут такая неприятность.