— Он жив? — спросил я и почувствовал, что не пьян.
— Кто знает. Родичи его тогда за границу увезли. Помер, наверное, кому интересно жить в безумии?
— Да, — согласился я, выдавливая ножом на крекере маленькие треугольники, палочки и квадраты. — Да. Жить в безумии никому не интересно.
— Слушай, — сказал Филаретыч. — Если для тебя это такая важность… Я же простой садовник, я же не был в ихней компании. Я могу чего напутать. Тут с тех пор все поменялись, после пожара мало кто остался. Hо Линка работает, ты с ней поговори.
— С Линкой? — переспросил я и почувствовал, что меня наконец-то, кажется, развозит. И я стал представлять себе эту самую Линку, которая работала в соседнем с Михалычем отделе, — по фонетическим усилиям Филаретыча я установил, что это был отдел цитогенетики, и еще выяснилось, что Линка была женой какого-то Боба, а потом они разошлись, и живет она в поселке, а завтра будет на работе.
— Я погуляю, — сказал я ему и шагнул за порог, в заросли лавровишни. Небо было чистым, звездным, облачность за вечер рассосалась, и средняя звезда в поясе Стрельца все время меняла цвет — из белой становилась красной и наоборот. Сад не освещался. Где-то далеко горела дежурная лампочка над входом в административный корпус.
И слышался тихий непрерывный звон. Что-то подобное слышишь, находясь вблизи линий электропередач. А может быть, у меня звенело в ушах. Hо слух был напряжен предельно, и, если бы не этот звон, я бы, возможно, услышал движение подземных вод, или шорох полоза в траве, или ход улитки по влажному камню. Мне хотелось услышать шаги. Я знал, что это невозможно, но это был как раз тот случай, когда знание невозможности и нелепости желания само желание не ограничивает, а обостряет. Я стоял и смотрел в небо, и звезда в поясе Стрельца отливала марганцовкой. У меня звенело в ушах, и я хотел услышать шаги. Он же мог идти ночью вблизи моего жилища. Он мог быть, к примеру, в шортах и футболке. ("Как он одевался?" — спросил я маму. — "Как все, — ответила она. — Джинсы, футболки. Любил все яркое и светлое. Все население Земли ходит в одном и том же. Поэтому такое значение приобретает лицо".) В темноте, наверное, его лицо было бледным и расслабленным, потому что на него никто не смотрел. При людях его лицо приобретало иную форму и контур, иначе ложились тени, лицо темнело и взрослело. Наблюдать за человеком, которого никто не видит, — все равно что наблюдать за спящим.
Я нахмурился, потому что так лучше слышно. Под веками пульсировал объем. Меня, уставшего и возбужденного, изводила чистая форма. Она сжималась в точку, разрасталась до границ сетчатки, порождала свои копии, которые проносились перед глазами, намекая на монотонную бесконечность, единое превращалось в многое и сразу потом — в ничто, и это было утомительно до тошноты. Я открыл глаза. Передо мной стоял Филаретыч. Он как-то бесшумно возник, сказал:
— Hу, я до дому, — и исчез совсем не так, как появился, с шумом и треском вламываясь в зеленую изгородь.
…Мы бы пошли к морю. Взяли бы сигарет, еду, музыку и пошли бы к ночному морю, которое металлически блестит и переливается, как рыбья чешуя, пахнет водорослями после шторма, шумит и похрустывает. Он бы лучше знал дорогу, а я бы шел и рассматривал его спину, его затылок, расслабленную кисть его руки с сигаретой — вид сзади.
Еще дома у меня был вопрос, который я стеснялся задать маме, и спросил у тетки, которая была всего на десять лет его старше, о том, каков был его сексуальный тип, был ли он в этом смысле активен и привлекателен, как вообще реагировали на него люди.
— О, — сказала она, — наш мальчик рано начал. Я думаю, что лет с тринадцати у него была теневая жизнь. Вообще говоря, его поведение можно было назвать эротическим. Даже если он мыл посуду.
— В чем это выражалось? — попытался выяснить я.
— Hу-у, — она посмотрела куда-то сквозь меня. — Это не объяснить. Вот ты слушаешь музыку, и определенная музыка вызывает у тебя определенные ассоциации. Почему? Это никогда до конца не ясно. Я иногда приходила к вам поработать на компьютере. Кстати, он был безразличен к компьютеру и, по-моему, ничего в нем не понимал. Иногда играл и все. Hо тоже как-то без особого азарта. Он вообще прохладно относился к технике. Это так, к слову.
Однажды пришла, а он моет окна. Hа полную громкость звучит «Реквием» Моцарта, и он под это дело наяривает. Еще день был такой солнечный, Гошка весь какой-то светящийся, в изодранной черной майке и в шортах, трет губкой стекло… а руки у него были хорошие, мужские, сильные, и вот он трет стекло и время от времени так замечательно оттопыривает нижнюю губу, когда обнаруживает недостаточно чистый участок, и при этом ревет «Реквием». Я еще пошутила по поводу адекватности музыкального оформления… А минут через десять поймала себя на том, что вместо своего экрана разглядываю Гошку всего и частями. При этом, понимаешь, — черт знает что, — хочется смотреть — и все. И ведь росточку среднего, и не косая сажень в плечах, в общем — не эталон. Hо двигается, смотрит, говорит… — она сделала паузу, закурила и поправилась, — говорил…
— Что говорил?
— Да… какая разница — что он говорил. Важно — как говорил. Как смотрел. Как ползал по грядкам и объедался клубникой у меня на даче. Здоровый мужик, а клубникой объедался — не поверишь. До диатеза. Конечно, он был ребенок. Взрослый красивый ребенок. Хотелось его по голове гладить, с ложечки кормить, целовать в обе щеки. И вместе с тем… В общем, я смотрела то на него, то на экран, и просто белым пламенем горела. Страшная штука — искушение. Никогда потом такого со мной не случалось. Сослалась на какое-то непреодолимое обстоятельство и быстренько ушла. Моцарт звучал на всю улицу и Гошка махал мне желтой губкой со второго этажа.
— Мы похожи? — спросил я ее.
— Нет, — она покачала головой. — Если бы вы росли вместе… Маленькие привычки, мимика, словечки разные — то, что делает человека особенным, это все благоприобретенное. И это все у вас разное. А физический тип — да, один. Руки, глаза. Hо ты у нас совсем другой. Ты — наша надежда, ты умница, а Гошка был лоботряс и бездельник. И все об этом знали.
— Иван-дурак, — сказал я. — Пошел в тридевятое царство, в тридесятое государство…
— Hо — не поймал Жар-птицу, — грустно продолжила наша тетка.
— Сказка с плохим концом.
Это было сказано точно: сказка с плохим концом. Точно, хотя, с другой стороны, закрыто и неясно. Оставалось теперь только выяснить, что во всей этой истории было сказочного и почему случился плохой конец. Кто убил Гошку — вот что меня, по большому счету, интересовало. Кто и почему.
— Их нашел Сережа Гайденко, мой лаборант, — говорила Лина Эриковна, неторопливо и равномерно проводя ладонью по своему рабочему столу, как бы разглаживая стекло. — В восемь утра, недалеко от дома Левы, буквально метрах в двадцати. Там у нас раньше была роскошная коллекция канн, и я отправила его… уж и не помню за чем, как бы не за какой-то дурацкой табличкой. А дальше, за этой плантацией был сарайчик для инвентаря и вентиль с краном. Он потом рассказывал, что увидел их не сразу. Гошка как бы сидел, прислонившись спиной к стенке сарайчика. Лева стоял рядом и смотрел на него. Оба были совершенно неподвижны. Сережа подумал, что Гошка мертвецки пьян и Лева препровождает его домой. Хотя потом признался, что тут же удивился своему предположению. Дело в том, что мертвецки пьяным Гошку никто никогда не видел. Hу, мало ли… Так вот, эти двое пребывали в неподвижности, но Лева как бы слегка покачивался из стороны в сторону, обхватив себя руками за плечи и неотрывно смотрел на сидящего Гошку. Последний был совсем белый и, казалось, спал. Гайденко подошел к Леве и спросил:
— Помочь?
Лева не обратил на его вопрос никакого внимания.
Тогда Сережа тронул его за плечо. Лева посмотрел на него, и Гайденко потом говорил, что впервые в жизни видел совершенно мертвый, уплывающий куда-то взгляд. При этом у Левы дергался рот, но не было произнесено ни звука. После этого, говорит Сережа, Лева сел рядом с Гошкой на землю и как бы попытался спрятать Гошкино лицо от Сережи: он прислонил его лицо к своей груди, обеими руками сжав его голову, и что-то нечленораздельное промычал. И тогда Гайденко понял, что Лева не может говорить, а Гошка не похож на пьяного, и побежал звать народ. Вот так, собственно… Единственно возможный свидетель, он же подозреваемый, был подвергнут психиатрической экспертизе и признан совершенно недееспособным. Я, которая неделю назад вернулась с ним из Варшавы, где в том числе слушала и его доклад, сама была близка к помешательству. Доклад был, надо сказать, так себе, просто констатирующий результаты экспериментов, не совсем в левином духе доклад, но произносил его человек, который всегда обладал повышенной вменяемостью и владел порой даже чересчур артикулированной речью… ну, чтобы это понять, надо было хоть раз послушать Леву, когда он говорил на профессиональные темы. В общем, случилось сразу две смерти — гошкина — абсолютная, физическая, и левина — полная атрофия личности, паралич сознания…