Каким образом разрабатывать эти отдельные части — об этом здесь трудно сказать, так как не всегда они разрабатываются одинаково.
(123) Но я ищу не того, кого можно учить, а того, кого должно хвалить; а хвалить я буду прежде всего того, кто различит, что где уместно. Именно эта мудрость и нужна человеку красноречивому, чтобы он мог быть повелителем обстоятельств и лиц. Ибо я полагаю, что не всегда, не при всех, не против всякого, не за всякого и не со всяким следует говорить одинаково. Поэтому красноречивым будет тот, кто сумеет примениться в своей речи ко всему, что окажется уместным. Установив это, он скажет, что придется говорить, таким образом, чтобы сочное не оказалось сухим, великое — мелким и наоборот, и речь его будет соответствовать и приличествовать предметам.
(124) Начало — сдержанное, пока еще не воспламененное высокими словами, но богатое острыми мыслями, направленными во вред противной стороне или в защиту своей. Повествование — правдоподобное, изложенное ясно, речью не исторической[92], а близкой к обыденной. Далее, если дело простое, то и связь доводов будет простая как в утверждениях, так и в опровержениях; и она будет выдержана так, чтобы речь была на той же высоте, что и предмет речи.
(125) Если же дело случится такое, что в нем можно развернуть всю мощь красноречия, тогда оратор разольется шире, тогда и будет он властвовать и править душами, настраивая их, как ему угодно, то есть, как того потребуют сущность дела и обстоятельства.
Общий вопрос и амплификация (125–127)
Все восхитительные украшения, благодаря которым красноречие достигает такого величия, бывают двоякого рода. Конечно, любое средство речи должно заслуживать похвал, и нельзя упускать ни единого важного или изящного слова, но есть два самых блистательных и как бы самых действенных средства: одно из них я усматриваю в разборе вопроса общего рода — как я уже сказал, греки его называют θέσις, — а другое — в распространении и развертывании темы — это греки называют αὐξησις.
(126) Это распространение должно равномерно растекаться в речи по всем жилам, но больше всего оно будет выделяться в общих местах. Общими эти места называются оттого, что по видимости они могут принадлежать многим делам, на самом же деле должны связываться с каждым из них в отдельности. Та часть речи, в которой говорится о вопросах общего рода, часто содержит в себе и все содержание дела. О чем бы ни шел спор в прениях — греки называют этот предмет спора χρινόμενον, — о нем лучше всего говорить так, чтобы перейти к неограниченному предмету и говорить об общем роде. Исключениями являются те случаи, когда оспаривается истинность факта[93], и для этого обычно используется предположение.
(127) Говорить об этих вопросах следует с большей силой, чем это делают перипатетики, — несмотря на то, что их приемы изящны и установлены еще самим Аристотелем; а применяя общие соображения к частному случаю, следует уже здесь о подзащитном говорить мягко, а о противнике сурово. Если речь пользуется распространением и сокращением темы — против нее ничто не в силах устоять. Обращаться к этим средствам следует и в ходе самих доводов, когда представляется случай к развертыванию или сокращению "мест", и почти без ограничений — в заключении.
Этос и пафос (128–133)
(128) При этом[94] есть два средства, которые, будучи хорошо разработаны оратором, делают его красноречие восхитительным. Одно из них, называемое у греков ἠθικόν, служит для изображения характеров, нравов и всякого жизненного состояния; другое, называемое у них παθητικόν, — для того, чтобы волновать и возмущать души — ведь именно в этом состоит царственное могущество речи. Первое — мягкое, приятное — предназначено возбудить сочувствие слушателей; второе — мощное, пламенное, стремительное — призвано вырвать победу: когда оно несется со всей силой, невозможно устоять перед ним.
(129) Именно благодаря этому я, оратор посредственный (если не хуже), но всегда действовавший мощным натиском, не раз сбивал противника со всех позиций. Гортензий[95], величайший оратор, защищая близкого человека, не смог отвечать перед нами. Катилина[96], человек небывалой наглости, онемел перед нашим обвинением в сенате. Курион-старший[97] принялся было отвечать нам по частному делу большой важности, но вдруг сел на место, заявляя, что его опоили, лишив памяти.
(130) А что сказать о возбуждении сострадания? В этом у меня еще больше опыта, потому что если даже нас, защитников, выступало несколько, то все оставляли за мною заключение, и мне приходилось полагаться не на дарование, а на душевное сочувствие, чтоб создать впечатление превосходства. Все выражения чувств, какими я располагаю, — мне совестно, что их так мало, — находят место в моих речах, даже если в писаном тексте отсутствует тот дух, благодаря которому при исполнении они кажутся лучше, чем при чтении.
(131) Но не только состраданием случается нам волновать сердца судей, хотя в стремлении разжалобить мы доходили до того, что произносили заключение речи, держа младенца на руках, а в другом случае заставляли благородного подзащитного встать и, подняв в воздух его малютку-сына, оглашали форум жалобами и стенаниями. Иногда нужно добиться, чтобы судья почувствовал и гнев, и успокоение, и ненависть, и благосклонность, и презрение, и восторг, и отвращение, и любовь, и желание, и недовольство, и надежду, и страх, и радость, и скорбь. Разнообразные примеры суровых чувств можно найти в моем обвинении, примеры мягких — в моих защитительных речах[98]:
(132) нет такого средства возбудить или успокоить душу слушателя, какого бы я ни испробовал. Я сказал бы, что достиг в этом совершенства, если бы мог действительно так думать и если бы при этом не боялся показаться заносчивым. Но, как я уже сказал, не сила дарования, а сила чувства воодушевляет меня и лишает власти над собой: никогда не удастся воспламенить слушателя, если не подойти к нему с пламенной речью. Я бы привел примеры из своего опыта, если бы ты и без того их не знал; привел бы другие, латинские, если бы мог их найти, или греческие, если бы они были здесь уместны. Но таких примеров у Красса слишком мало, да и те не в судебных речах; их не найти ни у Антония, ни у Котты, ни у Сульпиция; а Гортензий лучше говорил, чем писал.
(133) Однако если нет примеров, то мы можем хотя бы вообразить такую мощь, какую мы ищем; если же мы воспользуемся примером, и примером исполинским, то возьмем его из Демосфена, из того места в его речи за Ктесифонта[99], где он начинает говорить о своих делах, советах и заслугах перед государством: поистине, эта речь настолько совпадает с тем образцом, который запечатлен в нашей душе, что не приходится желать более совершенного красноречия.
Фигуры мысли и слова (134–139)
(134) И вот мы подошли к самому облику речи — к тому, что называется χαρακτήρ. Каким он должен быть, можно понять из того, что было уже сказано. Так, мы упоминали о красотах и отдельных слов и их сочетаний. В речи они должны так изобиловать, чтобы ни одно слово, лишенное изящества или важности, не исходило из уст оратора. Особенно много в ней должно быть переносных выражений всякого рода, потому что они, сближая два предмета, переносят внимание с одного на другой и обратно, приводя мысли слушателя в движение; а такое быстрое движение разума приятно само по себе. И другие красоты — те, которые порождаются сочетанием слов, — также немало способствуют пышности речи. Подобно тому как о приметных украшениях в богатом убранстве сцены или форума говорится, что они бросаются в глаза, — не потому, что они одни создают красоту, но потому что они при этом особенно выделяются,
92
Речью не исторической — так как "исторический" слог слишком близок к эпидиктическому.
93
Когда оспаривается истинность факта — status conjecturalis; действительно на вопрос "было или не было" невозможно ответить, исходя только из общих соображений.
94
При этом — так как именно в амплификации пафос употребительнее всего.
95
Гортензий защищал перед Цицероном Верреса.
96
Катилина, конечно, не онемел перед Цицероном, но его самозащита была много слабее обвинительной речи Цицерона.
97
О случае с Курионом см. Б, 217.
98
Эти средства вызывать жалость были известны еще со времен софистов; какие конкретные случаи имеет в виду Цицерон, неясно. Обвинение — против Верреса.
99
Демосфен, "О венке", 294.