Утро едва зачиналось, когда он вышел из деревянного дома купеческого подворья, однако навстречу уже везли и несли товары, направляясь на рынок, который находился около большого двора. Рижские и готландские купцы в коротких плотных штанах и меховых кафтанах, опоясанные узорными поясами, новгородцы и киевляне в корзнах, из-под которых выглядывают белые сорочки, в высоких шапках, черные клобуки[41] в синих халатах, ляхи в коротких кольчугах спешили вперед, и у каждого за поясом торчит меч, либо в ножнах — кинжал. Нелегка жизнь купеческая, вечно тревожится торговый человек за имущество свое, оттого и не расстается с оружием, хотя повсюду в славянских городах Полоцке, Менеске, Витьбеске — оберегают гостей заморских суровые законы и договоры. Знают купцы: ежели кто обидит их словом — заплатит гривну серебром, ежели ж дойдет дело до рукоприкладства — за каждый выбитый зуб три гривны, за повреждение членов — аж до пяти. Ежели убьет сам купец вольного полоцкого человека — заплатит десять и более гривен, за холопа — всего одну… Ежели похоть разберет купца чужеземного и застанет муж полоцкий его у жены своей — возьмет за обиду и позор также десять гривен серебра, а ежели тот свяжет мужа разгневанного — заплатит двенадцать гривен старыми кунами… Все оговорено договором, даже если под хмелем сорвет купец чужеземный с головы какой-нибудь милой девушки или женщины платок или повойник…
Каждое утро оживает купеческое подворье — и увозят мед и полотна, деготь и меха, воск и рыбу, а сюда доставляют тоже несметное множество товаров. Потому лежат в княжеской казне динарии и пфенниги, пенни и дирхемы, а еще слитки серебра, перстни, хрустальные ожерелья — каждое из них по цене соответствует одной куне, или трем нагатам[42], или киевскому медному сребренику.
Ехал молодой Всеслав к порубу, где сидел Алекса, и видел, как постепенно полнятся полоцкие улицы народом. И каждый идет или едет по делу, а около полуземлянок, которые вырезает простая чадь прямо в земле и где стены обшиты деревом или обмазаны глиной, туда-сюда бегают женщины, неся в хату то охапку дров, то ведро с сыродоем, то лучину. Дальше, где начинается большой двор, хаты побольше, побогаче — рубленные из бревен, с истопками, с клетью, и окна у них не волоковые, что заволакиваются в холода досками, а слюдяные, а то и стеклянные, и около них суетятся уже не сами хозяйки, а та же простая чадь — холопы, и ежели промелькнет в окошке, раскрытом настежь, женская головка, то нет-нет да и блеснет на солнце то золотой обручик, то серебряный браслет, а то стеклянные бусы на стройной шее. Едет не спеша Всеслав, и будто впервые видит свой город, и смотрит на девушек, выглядывающих в окна, и удивляется все больше смелости молодого дружинника, чувству, которое толкнуло на отчаянный, непривычный ему поступок.
Когда вывели из поруба Алексу, княжич не сразу узнал его — русые волосы слиплись на голове в кровавый ком, одежда порванная, из-под корзна выглядывает голое тело. Порваны и портки, а на теле следы ударов и зубов собачьих.
Перехватил Алекса взгляд, застыдился, попробовал натянуть портки на багровые следы.
— Собаки порвали?
— Они, — понуро ответил Алекса.
— Дурень! — вскипел Всеслав. — Мне не мог сказать хоть бы слово одно!
— Поздно уже было.
— А раньше что? Раньше не мог! Бабник ты, дерьмо собачье! А ежели взялся красть девушку, так нужно было с умом делать это! Чтобы лучший мой лучник таким растяпой стоял перед своим князем? Да тебя и правда стоит до смерти розгами засечь!
— Секите.
— И засек бы, клянусь Перуном, засек бы! Сам, своими руками! Однако же тебя и так вон как порвали. Ну а ты?
— Троих кнехтов я положил, — так же понуро ответил Алекса. — Да там еще четверо гончаков было. И сначала высмотрел — один был виден, я его и пришил стрелой, думал — все, теперь пройду…
Он уже, видимо, приготовился к смерти, ибо синие глаза его были тусклыми и голос такой отрешенный, будто звучал откуда-то издалека. И Всеслав, вспомнив, как славно рубился мечом хлопец под Новгородом, еще раз подивился могучей силе неведомого ему чувства…
Заступничество княжего сына и клятва не держать на Полоцк обиды, которую в присутствии чужеземных гостей все же дал купец Абдурахманбек, спасли Алексу. Его секли розгами на городской площади, но не засекли до смерти, а потом, когда зажили раны, снова взяли на княжеский двор в младшую дружину княжича. Он принял подарок купца — серебряное монисто, всегда носил его на шее, и иногда серебряные дирхемы тихонько вызванивали, когда нес его по улицам, вместе с другими дружинниками, могучий вихрь молодости.
Всеслав как-то пошутил:
— Не нашел себе ладу, на которую наденешь монисто?
Алекса, отводя глаза в сторону, глухо сказал:
— Я на купца самого надену.
— А может, он никогда больше не приедет в Полоцк?
— Приедет. Ветры его сюда принесут… — загадочно, все отводя взгляд в сторону, пробормотал Алекса и больше, как ни шутил Всеслав, допытываясь, что у него на душе, не сказал ничего.
Подходило лето, горячее, огненное. Привозили в Полоцк вести, что, как несколько десятилетий назад, засуха высушила степи, что новые враги появились на южных границах княжеств, врагов тех фризцы и рижане прозывают каманами, а киевляне называют их за светлый цвет волос половцами, и идет то слово от половы — рубленой соломы, на которую похожи головы тех половцев. Уже приходили они в Приднепровье, рубились сильно и воинами показали себя отменными. Встревожены теми вестями киевляне.
Спели крупные ягоды земляники в окрестных лесах, и кадушками несли их в город; теплый ветер поднимал пыль на дальних улицах Полоцка, нес ее по мостовой, теребил косы девушек. По ночам вспыхивали далеко над Двиной зарницы, цвела рожь, и вызванивало за стенами Города, кое-где подступая под бревенчатые стены, просо. Ходили по хатам, срывая с полок поганских богов и топорами рубя их во дворах, дружинники вместе с сотскими. Кое-где плакали люди при этом, а мужчины иногда ругались: плохие, слабые эти боги, ежели не могут защитить себя, — ни Перун, ни хранитель домашнего скота Волос, ни Макоша, ни Мара, ни сам Род с роженицами… Но все равно оставались по хатам и домовик — старенький дедок с красными глазками, которому каждый год нужно было принести в жертву черную курицу, и Анчутка — летун-чертенок, который любит подразнить хозяев, поиздеваться над ними, и потому никогда не называют его по имени, а больше — «роговым» и «беспятым», а в речке или озере не переводились берегини, а в лесу жил лесовик. И сколько ни освящали нечистые места, сколько ни читано было молитв-заклятий, все равно приносили полочане и на берег, и на Воловью гору пироги, ленты, сыр и мед. Ленты вешали на ветви деревьев, широко раскинувшие свои кроны над горой, а внизу клали подарки и жертвы.
В Новгороде примерялись строить каменную Софию, купцы бранились из-за подрядов, во всех церквах шел сбор пожертвований. В Киеве Ярослав раздумывал, как наладить отношения с непокорным Брачиславом, и, отдавая ему Витьбеск и Усвят, удержал верховья Двины и Торопу, где потом возникло княжество Торопецкое, примыкающее к Смоленскому. Полоцк рос и ширился, в предместье его — Бельцах — только что открыли новый монастырь, и удивленно передавали из уст в уста, что деревянная церковь монастыря приукрашена «сильно пышно». И золотом светятся совсем новенькие, привезенные из Царь-града кадильницы, и водосвятная чаша, и панагия[43], и ладанница; что князь Брачислав пожертвовал монастырю перламутровый крест с жемчугом и разными дорогими каменьями, а княгиня — икону с драгоценным окладом.
Однажды, когда хорошо стемнело на полоцких улицах и аромат ночных цветов стал особенно ощутим, в хату к вдове Катунихе тихо постучали. Катуниха отложила в сторону кусок черного хлеба и луковицу, которыми ужинала, неторопливо побрела к дверям. Отбросила засов и пропустила нежданного гостя в хату, поднеся к его лицу лучину, которую вынула из зажима у балки. Долго вглядывалась в него.