— Чей ты, господине? Не узнаю.
В голосе не было ни страха, ни интереса. Алекса с болью смотрел в когда-то веселое, круглое, а теперь измученное и постаревшее лицо женщины, в ее тусклые глаза, где, казалось, навсегда застыло безразличие. Говорили, что перестарались княжеские тиуны, что умирала под лозинами вдова, да потом, когда бросили ее из поруба как мертвую, подобрали женщину знакомые и отвезли куда-то в лес — к жрецам подземного капища Перуна. Однако и там подлечили ей только тело, а что-то внутри сломалось, дак так и не зажило…
— Алекса я, Алекса. Помнишь ли? Приходил когда-то к тебе, чтоб заручины справить. За дочкой твоей. За Березой…
— Березой… — как эхо, повторила Катуниха, и вдруг ноги ее подкосились, она чуть не упала. — Нет ее. Убили. Забрали. На смерть повезли. Не увижу я больше дитя родное свое никогда. Ой-ей, горюшко!
Слезы потекли по ее лицу, но было оно по-прежнему застывшим и невыразительным.
— Я привезу ее назад, — сжав зубы, прошептал Алекса. — Привезу назад, и мы пойдем жить далеко отсюда, в Латгалию. А может, в Киевское княжество. Я воин. Мне всегда найдется господин. Воины нужны всюду, — видимо, никогда не перестанут уничтожать люди друг друга.
— Ты привезешь назад Березу? Ты вернешь ее? Мою доченьку, красавицу, единственную надежду мою? — остро вглядываясь в него, как безумная, воскликнула она. — Тогда езжай. Скорее езжай! Пока она жива, пока ее не проглотили там басурманы-живоглоты. Езжай, слышишь? Теперь езжай!
Она тряслась как в лихорадке. От безразличия не осталось и следа. Она носилась по хате, бесцельно искала что-то на полках, открыла сундук. Но там было пусто, только на самом дне одиноко лежал кусок полотна. Вдова схватила его, развернула.
— Возьми его. Продашь. Тебе же нужно на дорогу. А больше ничего нет у меня. О горе, горе! Нет ничего. Все забрали, забрали, а меня, меня…
Она снова залилась слезами. Потом выпрямилась, задумалась. Глаза ее загорелись лихорадочным огнем.
— Ты кто? Зачем пришел сюда? Нет, нет Березы, нет… А ты… Тебя подослали ко мне, ага, подослали! Чтобы ты выведал, есть ли что-нибудь у меня, чтобы забрать последнее.
Она выхватила из его рук сверток, торопливо положила в сундук, замкнула его и села на него, дрожа всем телом.
— Нет, нет! Ничего не дам тебе! Нет у меня ничего. Прочь иди, иди отсюда! Кто ты? Я не знаю тебя. Не мучай. О, пусть убьют тебя Род и роженицы за то, что ты мучаешь бедную женщину. У меня забрали все. Все, слышишь?
Он вспомнил, как однажды под Новгородом такая же худая, измученная женщина тянулась за ним, повиснув на коне, хватала сувой полотна, который он забрал из хаты. Она говорила то же, те же слова были у нее на языке, может, и правда забрал он последнее. Однако тогда была война, все горело, пылало, и зрелище огня только веселило их, молодых. Они хохотали, глядя на ту бедную женщину, их смешила ее пустая грудь, прочерченная синими жилами, — она была видна в вырезе сорочки. «Как у старой суки!» — крикнул дружинник Медведь, и они, хохоча, подхватили. Никого не затронуло ее горе, ее слезы. Может, потому, что знали — придут новгородцы, и так же будут плакать и тянуться за ними в пыли дорог полочанки, и этак же будут смеяться и показывать на старые груди, перевитые синими жилами… А летописцы запишут это просто: «Пришел Брачислав и повел в Полоцек мужей и жен без числа множество».
Его охватила жалость к ней, и он попробовал объяснить:
— Я приведу Березу, слышишь, мать? Я люблю ее. И мне ничего от тебя не нужно.
— Те деньги… те деньги, которые я получила от него, басурмана… их забрали, да-да, забрали… Тиун и сотский… Нет у меня ничего, хлопче… И Березы нет…
Она снова заплакала, а он опустился на колени:
— Благослови меня, мать… Ты благослови, ибо проклянут меня свои, родные. Привыкли они жить в роскоши на мои деньги, привыкли к теплой жизни. А у меня свой путь. У меня своя дорога, и она идет в свою сторону. Может, меня смерть ждет там. Но если буду жив, привезу ее оттуда, надену монисто на ее шею!
Она заморгала, видимо не поняв сказанного, однако неожиданно положила хлопцу на голову ладонь. Ладонь была тяжелая, холодная, и он вдруг со страхом понял, что не жилец она на белом свете, что истончилась где-то нитка, которую пряли для нее из кудели жизни старые роженицы.
— Спасибо, мать!.. Спасибо тебе! Мне теперь легче будет идти. Туда, где кончается земля. Куда Березу повезли. Найду ее там. Или умру, слышишь?
Она закивала головой, и он поискал глазами вокруг. Увидел маленькую фигурку Сворога, затаившуюся в углу. Может, не заметили ее дружинники, а может, не было им времени возиться в хате вдовы. Он взял Сворога.
— Пусть он поможет мне. Пусть отыщет ее. В пыли дорог, в чреве Хвалынского моря, в бездне степей, на улицах далеких городов. Я теперь знаю, где ее искать. Я слушал, спрашивал купцов. Я знаю, где та далекая Бухара. Спасибо тебе, мать, еще раз!
Утром он уже плыл на торговом судне булгар, которое направлялось из Полоцка домой, нагруженное корой дерева халандж — березы. За три дня перед тем заболел и умер от огневицы один из гребцов, и начальник каравана не сильно возражал, что вместо него сядет на весла молодой, крепкий полочанин, да еще воин. А что за вина гонит его из города, о том начальник не спрашивал — серебряная гривна погасила его любопытство, а люди были ему нужны. Пусть полочане ищут сами виноватого, не его дело следить, что да как! Лишь бы не поймали перед отправкой, не узнали, не задержали. Но никто не искал Алексу, ибо все в дружине знали, что отпросился он на один день домой по важному делу.
Когда же спохватились и начали искать, далеко уже плыл хлопец на булгарском корабле, так далеко, что синие волны Двины не касались его весел. Там последний раз оглянулся назад. Вот она, родина… Зеленые сосны с медными стволами стройно тянутся ввысь, гудят в развесистых кронах ветры. Пахнет хвоей и рожью, бежит к реке девочка в белой сорочке и с венком на голове, босая, машет весело руками, будто собирается полететь. И белый аист медленно кружит над рекой, словно высматривает кого или попрощаться хочет… Сжалось сердце у Алексы, да так больно, что подумал — задохнется. Захотелось выскочить из корабля, побежать назад, к родному Полоцку. Но тут плеть огрела плечи…
Насмешливый голос надсмотрщика прозвучал на весь корабль:
— Что, вернуться хочешь назад, кривичанин? Как баба, заплачешь сейчас, а?
Гребцы захихикали. Алекса стиснул зубы и заработал веслом. И поплыли назад, безвозвратно поплыли родные просторы, и исчезла с глаз девочка в белой сорочке, а вокруг — чужие, насмешливые лица, и смуглый надсмотрщик скалит страшные, как у волка, клыки да все насмехается:
— Вы, кривичи, очень уж привязаны к бабским подолам. У вас баба хозяйка в хате. Аль не так? Она у вас скоро оружие в руки возьмет, а вы за нее будете прятаться.
— В Полоцке ты не осмелился бы так вякнуть, а тут, когда я один, скулишь такое? Давай биться чем хочешь — мечом, топором, кулаками, я покажу тебе, подлая собака, что такое полочанин! — крикнул Алекса и привстал, чтобы броситься на надсмотрщика.
Однако сзади его взял за плечо высокий русый хлопец с рыжими бровями и белой, вроде молочной, кожей, шепнул:
— Не задирайся с ним. Он и правда подлый, и ежели хочешь живым уйти отсюда, молчи.
Сел Алекса, схватился снова за весло. Надсмотрщик довольно засмеялся, хотел вновь огреть его плетью, однако встретил пристальный, бешенством налитый взгляд, удержался, щелкнул плетью по палубе.
Когда гребцов сменили и Алекса, пошатываясь, вместе с изнуренными за день людьми спустился вниз, чтобы поесть и немного поспать, русый хлопец снова подошел к нему, ударил по плечу:
— А ты разумный хлопец. Сразу послушался. Другой бросился бы, и добром бы это не кончилось. Но оно и так тебе тут — конец.
— Почему?
— Ты же вольный человек, полочанин?
— Вольный. И я, и деды мои всегда были вольными.
— Так почему в рабы нанялся?