Верещака исподлобья глянул на мальчишку.
— Дарвин безбожник и еретик. Вознес хулу на бога. За это он в геенне огненной горячую сковороду лижет языком… А Осип Осипыч ваш — христопродавец, внушал отрокам сатанинские помыслы. С коммунистами якшался. А они все — богохулы…
Помолчал. Собравшись с мыслями, спросил, злобно выкрикивая слова:
— А отчего теперь обезьяны не родят людей?
— Тех обезьян нынче и в помине нету, — не сдавался Санька. — Они тогда же все в людей превратились…
Ктитор ухмыльнулся:
— Превратились… Ишь, как задурачили детишек! Богохулы! Ты слушай, что я тебе скажу.
Дремлет у костра Санька, а ктитор все каркает:
— …И возговори Авель утробному брату Каину…
Санька закрыл уши рукавом стеганки. Но слова Верещаки, назойливые, как мошкара, лезут под стеганку. Сморил мальчишку сон, а гнусавый ктитор все вещает…
Перед восходом солнца прошмыгнул в кусты приблудный ветер, залез к Саньке под рубаху, щекочет холодной пятерней. Вскочил Санька, запахнул стеганку, топчется. Ежится от холода: с Друти туман ползет, знобью дышит…
Возле потухшего костра спит «божий человек». Ноги раскинуты ножницами, косматая голова на хомуте лежит.
Санька разгреб золу — дышит огонь. Кладет на красные угли хворост, еловый лапник. Зеленый дым пошел низом, цепляется за траву, за щетинистую бороду ктитора. Морщится Верещака, чихает, поднимает голову. Ищет глазами восток, крестит лицо, заросшее дремучим волосом.
— Роса… Пырей косить в самый раз. Без росы он — как проволока. Хоть топор бери…
Верещака вытаскивает из-под телега косу, ставит ее носком на пенек, шаркает бруском вдоль звонкого жала.
В пойму пришло солнце, сгребло в охапку кудели тумана, в камыши прячет.
Валит ктитор зеленый стеблестой. А Санька скошенную траву в телегу таскает. Отнес беремя, за вторым идет.
Шмыгает в траве коса, как медянка. Смотрит на нее Санька, завидки берут — самому хочется за косье взяться. А «божий человек» понукает:
— Сгребай!
Ушел ктитор запрягать Гнедка, а Санька — косу в руки.
— Вжик-жих!.. — валится пырей к ногам.
— Вжик-жих!.. — звенят подрезанные стебли.
Хорошо. Аж дух захватывает. Будто крылья выросли за спиной у Саньки. Отступает свирепый пырей, пятится к ельнику. А ну-ка еще раз — пошире.
— Вжи-дзинь… — всхлипнула коса, хрупнула по самую пятку. Из травы пень березовый торчит. Возле него обломок косы, весь в зазубринах.
А тут аккурат и Верещака подъехал на мерине. Поймал Саньку за ухо кургузыми пальцами, крутнул — из глаз искры посыпались. Вырвался Санька, в прибрежный лесок юркнул. А оттуда в Дручанск подался. Пускай один косит, ежели так…
Домой идти? Скучно в пустой избе. Свернул к реке на нижнюю тропу: отсюда рукой подать до бабкиной избы.
Санькин отчим все эти дни где-то пропадал. Приедет Санька из ночного, а его уже нету дома. Иногда заскочит среди дня, принесет из каморки кусок сала, пошлет Саньку за огурцами на грядку, наскоро перекусит и опять за порог.
Санька хозяйствует сам. Варит себе еду. Поливает грядки: горячий август стоит на дворе. Жаркое небо дышит зноем.
Поливать овощи Санька любит. Даже «водокачку» соорудил. Вкопал два столба, на них поставил кадушку, а к ней приладил резиновый шланг. Лейку вставил в него. Нальет воды в кадушку и — вот он дождик. Прыскает из лейки на огуречную ботву.
Хорошо самому делать дождик! А вот варевом заниматься неохота. Прибежит к бабке Ганне, подкормится — и к своему дружку Владику. С ним пропадает до сумерек.
Взмахнул Владик ореховым удилищем, плюхнулся пробковый поплавок в суводь. Тают круги. Маячит его рыжая голова в ивнячке, как спелый подсолнух. Обшаривает Владик глазами берег: не забрел ли сюда кто? В кармане самодельная пищалка из лозовой коры — сигналы подавать.
Поодаль ветла — сухая, горбатая, как бабка Ганна. Корявыми руками паутину ловит…
Карабкается Санька на ветлу, на самый загорбок. Садится на развилку и, болтая босыми ногами, заглядывает в дупло. Сполз на землю, идет к своему удилищу, что согнулось над водой.
— Ну, цела? — допытывается Владик.
Санька в ответ кивает головой.
Постояли с удочками на берегу. Для вида трех окунишек на кукан посадили — глаза отвести кому-нибудь. Кустами подались к дому.
С тех пор, как мальчишки спрятали тут райисполкомовский флаг, они зачастили сюда. Старуха-ветла тихо дремала на излучине в стороне от тропинок, подставив солнышку побитую громом вершину. Весь берег тут зарос ивовыми кустами да приземистой ольхой. Из воды торчат ржавые ножи осоки. Позванивают на ветру. Тут дручанские удильщики коротали, бывало, ночи у рыбачьего костра. А нынче они где-то в окопах… Кроме рыболова, кто же еще забредет сюда?
Вот тут, в ивняковой глуши, и облюбовали Санька с Владиком дупластую ветлу. Дупло широкое, пулемет упрятать можно…
Домой Санька вернулся вечером. Отчим был уже в избе, суетился возле загнетки, где потрескивало сало на сковородке.
— На Друть ходишь? — спросил он, поглядывая на кукан с окунями. — Запрет читал? Пойдут прочесывать ельник, аккурат под пулю угодишь… Шатаешься где попало! Сиди дома. Понял?
Целое утро Санька не выходил со двора. А потом, позабыв про наказ отчима, выскочил за ворота и чуть не столкнулся с бабкой Ганной. Она семенила вдоль палисадника, постукивая клюшкой, негромко о чем-то разговаривала сама с собой.
— Баклушничаешь? У матери небось не был?
— Не пускают к ней, — стал оправдываться Санька, смущенно поглядывая на расходившуюся старуху. Всегда тихая, ласковая, а нынче…
— Мать при смерти, а вам с Герасимом горя мало, — наседала бабка. — Где он, лайдак? Покличь…
— Нету его…
Почуяла сердцем старуха, что обидела внука.
Погладила теплыми пальцами льняные вихры на голове, заговорила прежним воркующим голосом:
— Беда, Саня. Сказывают, раненых немцев везут в больницу. А наших — на улицу… Мамка-то твоя на ладан дышит. Зачахнет дома без докторов.
— Врут небось, — отозвался Санька, а сердце вдруг защемило.
— Не врут. Афишки на заборах… Возле них народ толпится…
Они пошли на площадь, где маячили люди. Возле Дома культуры (в нем теперь немецкая казарма) Санька замешкался. На заборе были наклеены листы бумаги — синие, белые, оранжевые.
Санька бросил взор на оранжевый лист. Комендант Дручанска майор Фок приказывал выдать немецким властям всех коммунистов и советских активистов. За эту «услугу» Фок сулил большие деньги. За коммуниста — тысячу рейхсмарок, за активиста — пятьсот.
На синем листке тоже было напечатано «распоряжение» Фока.
— Читай вслух! — потребовала бабка Ганна. — Чего шепчешь?
— «…Германская армия принесла вам свободу…» — читал Санька слова коменданта, и они звучали издевательской насмешкой.
— Погоди, погоди, внучек, — остановила Саньку старуха. — Может, ослышалась я? Повтори-ка. Да как у него рука не отсохла, у супостата, писать такое! Освободил!.. Чего он еще набрехал там, шельма?
Санька читал пункты «распоряжения»:
«1. Все должны работать там, куда направят немецкие власти.
2. Безоговорочно подчиняться немецким властям.
3. Выполнять распоряжения комендатуры и городской управы».
Дальше перечислялись угрозы:
«1. За нарушение приказа — расстрел.
2. За саботаж — расстрел.
3. За укрывательство коммунистов и красноармейцев — смертная казнь.
4. За хранение оружия — расстрел…»
Бабка Ганна махнула рукой: мол, ясно. Санька перешел к третьему «распоряжению». На широком листе белой бумаги копошились, как муравьи, машинописные буквы:
«Приказываю незамедлительно, в течение двенадцати часов, освободить бывшее помещение дручанской больницы для нужд германской армии. В противном случае граждане, каковые находятся в данный момент в больнице…»
Санька с трудом выговаривал неуклюжие слова, и вдруг голос его дрогнул и осекся. Вот, оказывается, где отчим пропадает целыми днями… В городской управе…